Quantcast
Channel: Письма о Ташкенте
Viewing all 12073 articles
Browse latest View live

Открытие нового моста

$
0
0

newway_0010
Завершилось строительство современного моста шириной 19 метров и длиной около 1 километра на пересечении улиц Мукими, Усмана Насыра и Шота Руставели. Начинающийся с этого перекрестка тупик соединился с улицей Бобура. Таким образом, в столице создана еще одна кольцевая дорога.

В результате увеличена пропускная способность на данном участке, уменьшены потеря времени водителей и пассажиров, лишние траты горючего и загрязнение окружающей среды. Эксплуатация моста не только будет способствовать снижению напряженности на этом перекрестке, но и положительно скажется на движении по улицам Бунёдкор, Чилонзор, Чупонота, Кушбеги, Бобура.

Фотокорреспондент ИА «Жахон» Анвар Ильясов представляет серию фотографий, запечатлевших результаты созидательных работ на вышеупомянутых направлениях.

Следует отметить, что раньше перекресток улиц Мукими, Усмана Насыра и Шота Руставели пересекало 11,5 тысячи автомобилей в час вместе нормативных шести  тысяч, иными словами, пропускная способность перекрывалась почти в два раза. В результате возникали пробки, что приводило к потерям времени водителей и пассажиров, лишним тратам горючего и загрязнению окружающей среды.

По инициативе главы нашего государства здесь теперь построен современный мост шириной 19 метров и длиной около одного  километра. Это новое сооружение построено трестом «Куприккурилиш» при АО «Узбекистон темир йуллари». При этом применены самые современные зарубежные технологии и отечественные строительные материалы.

Рядом с мостом построена поч­ти 90-метровая, а на площади Актепе — 48- и 60-метровые крытые эстакады для пешеходов. Они застеклены, что является защитой от непогоды и жары и создает дополнительные удобства для людей.

Такая созидательная работа осуществляется и на других территориях. Расширяются дороги, строятся мосты. Для создания еще больших удобств для движения транспортных средств была продлена и улица Тараккиёт. От места ее пересечения с улицами Пахлавона Махмуда и Мирзо Улугбека до Ахангаранского шоссе проложена новая трех-километровая дорога через территорию Ташкентского механического завода. Мост на перекрестке улицы Тараккиёт и Малой кольцевой дороги реконструирован.

Отсюда.


Ещё две книги Элеоноры Фёдоровны Шафранской

С Днем Независимости!

Старый автобус

$
0
0

Опубликовала Айида Каипова

avtobus

Пенуэль

Что бы ни случилось, премьера состоится!

$
0
0

Фото: Wikipedia

Известный азербайджанский и израильский писатель и литературовед Чингиз ГУСЕЙНОВ — о встречах с основателем знакового ташкентского театра «Ильхом» Марком ВАЙЛЕМ 

В своём движении по миру мой восточный, так сказать, роман «Магомед, Мамед, Мамиш», погуляв по Западу, дошёл и до Востока: в первые дни 1979-го – нежданный звонок, который на многие десятилетия одарит другом: молодой режиссёр Марк Вайль задумал поставить роман в Ташкенте – учреждённом им экспериментальном театре «Ильхом» (это вдохновение, ниспосланное Богом).

Голос сразу понравился – чуть басовитый, уверенный, энергичный, живой и убеждающий; мягкая твёрдость, определил для себя. А через десять дней Марк приехал в Москву и сразу же утром явился к нам домой со сценарием. Первое впечатление, когда мельком глянул на текст и перелистал его (два актёра, играющие двух Мамишей, один – всегда возле другого, реальный и виртуальный), что всё выстроено и понято. Читая сценарий, я постоянно ловил себя на мысли, что Марк знает мой текст даже лучше, пожалуй, чем я. Сравнивал ташкентские условия, в которых находится его театр, с бакинскими, наивно полагая, что где-то они лучше, и я заметил ему, что именно в Баку и отказались печатать роман.

Чингиз Гусейнов в Общинном доме Иерусалима. Фото Александра Аграновского

Каждый человек по-своему интересен, но театральный режиссёр был непознанным для меня миром, а личность его – мягкого и жёсткого одновременно, всё и вся понимающего и вместе с тем от всех слегка отъединённого, всегда меня притягивала. Как и то, что он был и основателен во всём и – вечно спешил, точно знал: не так уж много отпущено ему годов.

Трудно сказать, удалось бы ему быть тем, кем стал, не будь в его жизни крепкой опоры, а это – преданные и любящие его женщины: жена, дочери и – сестры, которые были старше, и одна из них, Эмилия, называла брата «мой молоденький мальчик». На самом деле и в школе был не по годам взрослым и всё умел понимать без слов.

Из писем Марка:

«Кажется, всё благополучно, а на душе тревожно. Естественный процесс, который определяет развитие нашего коллектива, порой кажется явлением потусторонним. Взаимоотношения с государственным органом – министерством культуры по-прежнему холодные, мы уже испытали на себе нервную реакцию… Предписание пожарников, по которому следует немедленное закрытие Студии. Как выразился один из них в форме полковника: «Мы не дадим гореть здесь творческой молодёжи». Увы, под этим символическим девизом, кажется, подписались многие. Самое ужасное, что предубеждение этих людей не имеет ничего общего с аспектами творчества. Надеюсь, что время что-то разрешит. Надо работать, желательно бескомпромиссно. Я верю в наш путь».

Меня не переставала удивлять его святая наивность, которую, разумеется, можно сохранить в столице, если, конечно, и при хороших связях, но среди националов, в республике, где – мне ли о том не знать? – всё так перемешано и запутано, что и концов не найти, подобная его позиция вызывала восхищение, но и страх за него. «И чего бы, – вопрошает, будто речь об элементарных, естественных вещах, – не дать в искусстве молодёжи делать, что заблагорассудится? Вот где выявилось бы, что ничего и не «благорассудится». Экспериментировать-то по-настоящему разучились или отвыкли. Казалось бы, смешно – на двухмиллионный город одна Экспериментальная театральная студия и, как выясняется, подобного типа чуть ли не единственная в Союзе. В зале [подвале, где развернуться негде] 120 зрителей, а сколько регламента, политики во взаимоотношении с начальством, репертуарных оговорок».

По экспериментальным поискам Марку были тогда близки поляки, с ними чувствовал родство, даже имя Марек, как часто называли его дома, распространено именно в Польше. Везде искал единомышленников, открыто, пристрастно, не уставая удивляться совпадению идей, которые могут рождаться одновременно в разных концах света, а выходит – связаны одной судьбой. И со свойственной ему затаённой горячностью сообщал о встрече с коллегами из Польши, радовался абсолютному совпадению взглядов. И сообщал не без горечи: «Однако, свои идеи они уже пробуют, а я пока ещё на словах доказываю, что имею на это право… Сколько слов, сколько сил уходит в холостую, на преодоление преград. Работать, конечно, будем. Так ведь других вариантов нет».

Ташкентская аура, сродни бакинской, заставляла его работать на стыке культур, языков. Вдруг позвонил из Ташкента и попросил дать для афиши-программы родословное древо (как сделано в американском переводе «Мамиша»), а также две-три фразы по-азербайджански, хотят в сцене с русской женой сыграть двуязычный текст: по-русски говорят одно, а меж собой в той же тональности любви, но на азербайджанском – как от неё избавиться!.. Художническая хитрость: подобную драму на узбекском материале вряд ли б разрешили, а на азербайджанском – пожалуйста! Коллизия формально чужая, а по существу – своя. К слову сказать, с тем же изначальным посылом центр, о чём уже было, охотно печатал остро-социальные произведения националов с критикой верхних тамошних эшелонов, мол, это – изъяны не русского центра, а окраин, где творятся эти безобразия.

Вскоре «срочная телеграмма» из Ташкента: приглашают принять участие в премьере моего спектакля. Какие уж тут сомнения? Никак не мог отделаться от ощущения, что не знаю, с кем общаюсь: с актёрами труппы или с героями, вновь ожившими и уже вроде бы не моими, – актёры представлялись их именами, и два Мамиша – реальный и виртуальный. Да и сами актёры обращаются друг к другу по исполняемым ролям. Признаюсь, сначала показалось это несколько искусственным, что даже в общении со мной не выходят из роли, а потом понял, что и это – эксперимент: реально существуют персонажи не только для них, но и для меня в непредвиденной ситуации.

А между тем спектакль вокруг спектакля разрастался. Не понятна была моя роль: кто я – автор вроде бы и пьесы, но и в некотором роде чиновник из столицы, как-никак профессорствую в звучном заведении – АОН при ЦК КПСС. Пришлось нанести визит вежливости к секретарю Союза писателей Узбекистана Рамзу Бабаджану, пригласить на премьеру. Он в ответ дважды в разговоре подчеркнул, что знает о негативном отношении в Азербайджане к моему роману, но что непременно придёт, ведь он «поэт, а не чиновник!» Ещё звонки должностным лицам, тоже придут. Ну и, как оказалось, главная моя роль – заполучить на премьеру 1-го замминистра культуры Х.Н., выпускницу престижной нашей Академии, где я ей помогал в работе над диссертацией. Проигнорировать приглашение – переступить через благодарность, а прийти – признать то, что официально считается запретным. Но нет: откликнулась, пришла! И тут же с порога во всеуслышание заявила, что явилась по зову сердца, чтобы повидаться с «учителем», а вовсе не по службе. Интрижки эти перешибла радость: только что у актёра, играющего в спектакле Теймура родился сын – назвали именем моего героя.

Актёры шутят-хохмят, а при этом по-восточному почтительно относятся к Марку, он для них, хоть ровесник, кое для кого и моложе годами, – подлинный учитель, мэтр – в столичной прессе о Марке будут писать: «Лидер от Бога, режиссер от Бога, творческий человек от Бога».

Марк стал известным в Москве благодаря гастролям театра как оригинально мыслящий режиссёр, обладающий высоким даром не только сценографии, постановочных эффектов, на которые мастер, но и работы с актёрами – выстраивает с ними феерическую, динамично и остро развивающуюся художественную реальность. Выдумки свои он блестяще продемонстрировал во время постановки на большой сцене театра Моссовета, куда его пригласили (не забуду ажиотаж с билетами!), пьесы Шекспира «Двенадцатая ночь» – вот где разыгралась его фантазия!.. Он не расстался со своим театром, а я, честно признаться, надеялся, что останется в Москве. Ему с открытой натурой тут, казалось, было б спокойнее. Ставил пьесы в Ташкенте, России, но наступили времена, когда режиссерские дороги привели в болгарские, югославские, американские театры.

Любой текст, лист бумаги, на котором запечатлены хоть какие письмена или иероглифы, Марк видел в форме действа – как игру, пьесу. Успех выпал на долю «провокационно-яркого спектакля» по Пушкину «Даль свободного романа», составленного из «Евгения Онегина», «Гавриилиады», «маленьких трагедий»; захватывающим оказался спектакль-фантазия по комедии К.Гоцци «Счастливые нищие» с действием в… Самарканде, своего рода Вавилоне с его смешением азиатской и европейской культур, классики и современности… Почти одновременно с ним мы обратились к Корану, каждый, разумеется, по-своему: я писал роман о Мухаммеде, а он готовил драматургическое прочтение пушкинских «Подражаний Корану», включив туда и стихотворение «Пророк», в основе которого – судьба Мухаммеда. «Не удивляйтесь, что оказались созвучными друг другу, ведь мы обитаем в одном с Вами тревожном времени и конфликтном пространстве!» – сказал мне Марк. Конечно, можно говорить о духовной близости Марка к мусульманам, среди которых рос, о его многонациональной актёрской труппе. Но только за счёт сложного представления, включающего театр, музыку, видеоарт, хореографию, острые диалоги пророка с Богом, — всё это выстраивается в многозначные картины мира из мыслей и философии Корана, не создашь, однако, художественного действа: Марк уходил от политики, назывных идей, публицистичности в мир образа, который всё и всех может объединить, верил в силу искусства. Любое художественное явление, если оно состоялось, – очень мощная энергия, это не просто умная и зрелая мысль Марка, а его кредо. Лишь через искусство можно помирить и примирить Восток и Запад, а конфронтации, войны, конфликты… – об этом он никогда не говорил со сцены, но именно это мучило его. Наверное, из мятущихся мыслей возникло дорогое детище Марка – спектакль «Белый, белый черный аист» по произведениям узбекского классика прошлого века Абдуллы Кадыри. Понятно, чем Марка привлёк писатель: мир косности и предрассудков продолжает давить на личность. Марк показывает тут больше, чем можно вычитать, и заостряет внимание на том, что есть, бытует, но не видимо, и вторгается как режиссёр в тайные реалии Востока. Последняя постановка – репетиция «Орестеи»: эсхиловская трагедия как предтеча будущих бессмысленных войн из-за ложных амбиций идеологии, власти денег, национальной вражды. Но – стоп!..

Поздно вечером 6-го сентября 2007 года Марк возвращался домой после последней генеральной репетиции.

У подъезда дома на него напали двое в чёрном, сбили с ног, нанесли несколько ножевых ранений в живот.

Соседи, увидевшие расправу, тотчас вызвали скорую, доставили Марка в ташкентскую городскую больницу.

По дороге твердил, глядя, как хлещет из него кровь, промокли все простыни, молил врачей, находя в себе силы: «Сделайте же что-нибудь, завтра у меня премьера «Орестеи», я не могу её пропустить!»

Во время операции Марк скончался. Ему было всего 55… Прощание в Ташкенте, затем кремация в Москве, чтобы прах увезти в Америку – в Сиэтл, где живёт семья.

Но четко организованные траурные мероприятия нарушены, словно заранее обреченные на провал: самолёт из Ташкента долго не выпускали, опоздал на пять часов, так же долго в Москве тянули с выдачей гроба с телом.

Измученные ожиданием друзья и близкие Марка толпились на широких ступенях перед входом в Театр национальностей – как в те времена, когда он привозил в Москву, радостный, щедрый и сдержанно счастливый, свои спектакли.

Ожидание затягивалось, стало ясно, что прощание с Марком будет без Марка. «Вот что значит великий режиссёр, – шепнула мне Елена, моя жена. – И прощания с ним без него не получается. Словно собственные похороны должен был ставить сам».

Какая-то мистика в том, как в заполненном людьми зале на постаменте, пустом и одиноком, росли цветы около огромного портрета Марка: улыбающийся, живой, всех приветствовал, будто ничего не произошло.

Все потерянно стояли, точно актёры на сцене, не понимая, что им делать без режиссёра. Кто-то вдруг стал рассказывать о Марке, его таланте, мастерстве. Известный едва ли не всему театральному миру, он ни за что не хотел покидать Ташкент, крепко был к нему привязан, особенно к театру, который создал и который создал его. Ташкент был при Марке театральной Меккой Центральной Азии, — заметил кто-то; звучит красиво, но это – правда.

На одном из последних его спектаклей в Москве, поднимаясь в зал, мы увидали мелькнувшую фигуру Марка, он махнул нам рукой, приветствуя, и исчез… – как он нас разглядел? Может, в душевной зрелости был главный его талант – чувствовать человека, угадывать его порывы и честно их показывать.

Я думал об этом в день прощания, стоя перед монитором, на котором живой Марк сидел у себя в Сиэтле, движения его были непривычно мягкие, глаза излучали тепло и счастье, он явно и с удовольствием отдыхал в кругу дочерей и жены, лишь во взгляде порой проявлялась характерная его сосредоточенность. Он не знал усталости, с нею легко справлялся его темперамент, направляя на открытую борьбу со злом, кто-кто, а Марк знал ему цену. Ведь не случайно, уходя домой из театра, он произнёс, слова были роковые, но и пророческие: «Что бы ни случилось…»

Премьера после смерти всё-таки состоялась! Как тут не вспомнить высказанную Марком убеждённость, что рождение художника сродни рождению новой звезды. «Звёзды тоже не вечны… но свет от них, как мы знаем, распространяется многие годы — даже после их смерти».

Источник.

Привет из 1913 года

$
0
0

Пишет Олег Николаевич

Замечательное фото и привет сослуживцам из далекого 1913 года. Последнего мирного года великой Империи, преддверия Первой мировой и начала великих потрясений…

01



02

 

Больше века отделяет нас от фотомгновения фиксации мирных проблем и хлопот захолустного города – столицы Туркестанского края, что ждет завтра автора письма и людей, попавших в кадр. Что день грядущий им готовит?

Не забывайте нас…

$
0
0

Рауль Мир-Хайдаов

Повесть

Посвящается отчиму
Исмагилю Зарифовичу Мифтахутдинову

 

Письмо пришло перед самым отпуском, когда путевка была у Бекирова на руках, да и билет уже заказан. Писем от матери Фуат Мансурович не получал, пожалуй, лет восемь, с тех пор, как однажды, заскочив на пару дней погостить по дороге с моря, установил старикам телефон. Установить телефон на селе – дело еще более тягомотное, чем в городе, но Бекирову повезло: начальником телефонного узла оказался давний школьный приятель.

Сославшись на срочную работу, Фуат Мансурович, даже не допив чай, ушел в кабинет, прихватив конверт, лежавший на журнальном столике. Дел у него никаких сегодня не было, что случалось нечасто, – у главного инженера крупного строительного треста работы обычно невпроворот, суток не хватает, считанные дни в году оказываются выходными. Трижды перечитав написанное карандашом письмо, Бекиров успокоился и даже улыбнулся. Улыбнулся он тому, что помнил этот химический карандаш еще со студенческих лет, мать надписывала им посылки. Теперь редко кто пользуется такими карандашами, все больше шариковыми ручками. Таким же карандашом был написан и единственный отцовский треугольничек с фронта.

Для порядка посидев в кабинете с полчаса, перелистав журналы и сделав несколько звонков на домостроительные комбинаты, работавшие в три смены, Фуат Мансурович вышел с письмом в столовую. Жена с сыном еще пили чай. С тех пор как в школе начались уроки эстетики, сын настоял, чтобы ужинали в столовой, и сам с особым старанием накрывал на стол, к удивлению родителей, ничего пока не разбив из парадного китайского сервиза. Жену это нововведение поначалу сердило, а Фуата Мансуровича, наоборот, веселило, но скоро вошло в привычку и теперь нравилось всем; удивительно, сколько лет теснились в крошечной кухоньке и смотрели, как пылилась красивая, удобная посуда.

Не успела жена налить Фуату Мансуровичу чаю, как сын торопливо спросил:

– Что‑нибудь случилось у бабушки?

Бекиров улыбнулся и сказал, что ничего не случилось, просто дедушка выходит на пенсию, а в трудовой книжке то ли записей каких‑то недостает, то ли где‑то с отчеством напутали. С татарскими именами напутать немудрено, встречаются такие имена-отчества – язык сломаешь, не то что буквы перепутаешь. Вот дед ходил-ходил – из одной двери в другую гонят, из одной конторы в следующую выпроваживают, – да и обиделся, говорит, не надо мне вашей пенсии, пока руки-ноги целы, не пропаду, а что записи не сделаны, так мое, мол, дело было работать, а бумажки писали другие. Домашние хорошо знали характер деда и живо представили себе эту картину. Писала бабушка, что уже полгода бумаги лежат без толку, а дед строжайше наказал ей не вмешиваться в его дела и вообще о пенсии запретил всякие разговоры. «А жалко ведь старика, сколько на своем веку потрудился, да и обидно ему, я же вижу», – заканчивала бабушка свое торопливо написанное письмо.

Приглашала Минсафа-апа сына приехать в отпуск домой, отдохнуть и подтолкнуть дедовы дела. Все‑таки человек образованный, законы знает, да и многие друзья его школьные теперь в начальниках ходят, может, помогут старику. Ведь, считай, на людских глазах век прожил, не таился, и работал‑то всю жизнь в Мартуке.

Фуат Мансурович ждал этого отпуска с нетерпением, летом отдыхать выпадало ему не каждый год, чередовались с управляющим трестом. Лето для строителей – что жатва для хлеборобов: три четверти годового плана тянет. Да и путевка была желанная – к морю, в Алушту, – великими трудами добытая.

Выросший в степи и поздно, лет в двадцать семь, познакомившийся с морем, Фуат Мансурович полюбил его безоглядную манящую ширь. Целыми днями он пропадал на берегу и, уезжая, подолгу скучал, считал дни и месяцы до нового свидания. Домашние знали об этом, но не разделяли его тягу к морю, предпочитая лес, тихие озера, поля, – наверное, оттого, что жена была родом из Белоруссии. Однако, понимая, что работа выматывает Бекирова до предела, всегда старались создать ему условия для полноценного отдыха. Потому они и огорчились, что у отца может сорваться путешествие к морю. О том, чтобы отложить поездку в Мартук, и речи быть не могло. Правда, вызвалась поехать жена, обещала уладить все сама, все‑таки юрист, народный судья, но Бекиров знал, как бы это огорчило Минсафу-апа, потому и решил отправиться сам.

Жена дала ему справочник по социальному обеспечению, на всякий случай кое‑где закладки вложила. В общем, казалось, что за неделю, ну, максимум дней за десять он уладит дела и еще успеет к морю. С тем и отбыл он в родные места.

Бекиров свыкся с поездками. Трест был республиканский, и объекты находились в каждой области, в каждом городе, а теперь вот и аграрно-промышленные комплексы начали возводить в районах. Так что начальники не особенно засиживались в кабинетах. Но с железной дорогой у него были связаны и давние, юношеские воспоминания. Учился он неподалеку от дома, в пяти часах езды, в Оренбурге, и домой наезжал через неделю: то картошки прихватить, то каравай домашнего хлеба, тогда в Мартуке еще в каждом доме пекли свой хлеб, то яиц, а зимой иногда и мяса. В первые годы студенчества тянуло к друзьям детства, к мартукским девчатам. Уезжал он из дома в полночь ташкентским почтовым. Сразу после танцев в районном Доме культуры забегали веселой гурьбой к Бекировым, где Минсафа-апа поджидала с самоваром, а отчим давно уже спал. Наскоро, подшучивая друг над другом, пили чай, потом кто‑нибудь прихватывал тяжелую спортивную сумку Фуата, а он, стесняясь материнских ласк, торопливо прощался с матерью; и опять с шумом, распевая что‑нибудь залихватское, компания подавалась на вокзал. Ездил он, как и все студенты, в переполненных общих вагонах, каким‑то чудом всегда отыскивая свободную багажную полку у самого потолка, и, тут же умостив под головой сумку, проваливался в крепкий молодой сон. А иногда подолгу стоял в безлюдном тамбуре, не замечая холода, вспоминал с нежностью, до слез в горле, как это бывает только в молодости, какие замечательные у него друзья и какая прекрасная девушка согласилась проводить его. Вот тогда он и полюбил поезда, хотя ни разу не ездил в роскошных спальных вагонах, где зеркала во всю дверь и яркие ковровые дорожки устилают коридор, а на нежно-зеленый велюр мягких диванов падает интимный свет матовых ночников.

Стоя у окна, вглядываясь в выжженную жарким солнцем бескрайнюю казахскую степь, Бекиров то и дело мыслями возвращался к отчиму. Нет, не о предстоящих пенсионных делах думал он. Сейчас, под мерный стук колес, он остро ощутил, как коротка человеческая жизнь. О том, что она коротка, в свои тридцать семь Фуат Мансурович, разумеется, знал, но так остро, до волнения, он почувствовал это только теперь. Как же так? Этот как будто совсем недавно гибкий, по‑юношески стройный мужчина, мастерски игравший за «железку» в волейбол и приезжавший к ним на сиявшем хромом и никелем голубом трофейном велосипеде «диамант» – неслыханной роскоши на селе послевоенных дет, – уже уходит на пенсию. И еще более странным казалось то, что он, ловкий и смелый, имевший в селе больше всего орденов, нуждался сейчас в его, Фуата, помощи. А ведь когда‑то, мальчишкой, он с отчаянием думал, что ни на что не сгодится в жизни, а уж стать таким человеком, как отчим, – казалось совсем невероятным. Да и мог ли он тогда подумать, что когда‑нибудь хоть чем‑то сможет помочь Исмагилю-абы? Конечно, нет! Даже сейчас, почти через тридцать лет, Бекиров словно услышал в пустом коридоре задорный смех сильного, уверенного человека – так смеялся отчим.

Встречала его мать. Не видел ее Фуат Мансурович лет пять. Минсафа-апа в последние годы сильно сдала. С тех пор как его перевели из управления в трест, и отпуск не каждый год выпадал, да и к морю тянуло, однажды всей семьей даже в Болгарии побывали, день в день уложились, – Бекировы все откладывали поездку к старикам на следующий год. Да и сама Минсафа-апа перестала приезжать в гости, ноги стали побаливать, а в поездах теперь, хоть зимой, хоть летом, не протолкнуться, словно весь народ великое переселение затеял, мука одна, а не дорога. Самолетом мать летать побаивалась. Кто ее знает, эту крылатую машину, на колесах спокойнее. И главный довод у матери – корову не на кого оставить, прежние соседи в город, к детям подались, а новые, интеллигенты, сами ни скота, ни птицы не держат, не то что за чужим хозяйством приглядеть. Корова же уход любит, времени требует. Так вот и не виделись лет пять, а для тех, у кого время не в гору, а под гору бежит, ох, как заметны эти долгие годочки.

Мать Фуата Мансуровича долго красивой и статной была. Не зря, наверное, завидный жених Исмагиль ее с ребенком взял, хотя в каждом доме невеста любого возраста нашлась бы. Трое, трое всего парней вернулись в Мартук с войны, а ушло… лучше и не вспоминать.

Вросший окнами в землю дом, где родился Фуат Мансурович и во двор которого когда‑то лихо вкатил на «диаманте» Исмагиль-абы, стоял раньше у дороги. Теперь на этом месте отцветал запущенный розарий. Розарий был разбит давно, во времена всеобщего увлечения Мартука розами, а теперь здесь росли густые, одичавшие кусты, как ни странно, ярко и щедро зацветшие с тех пор, как оставили их без внимания. Вплотную к колючим кустам жался веселый штакетник: красно-бело-синий, так его всегда красил отчим, так же чередуются цвета и теперь. С обеих сторон невысокого заборчика в землю были врыты лавки. Толстые плахи, на которых нацарапаны дорогие для кого‑то девичьи имена, потемнели, а одна чуть треснула. Бекиров хорошо знал эти лавочки. Они, как розы, а позже персидская сирень, были в свое время очередным увлечением Мартука. У каждого дома, каждого палисадника имелись лавочка, скамейка на свой лад, и у жителей считалось доброй приметой, если по весне в скворечнике поселилась птаха, а молодые облюбовали скамеечку у их дома. Была заветная скамеечка и у Бекирова – на Ленинской, у дома сапожника дяди Васи Комарова.

Новый дом, стоявший в глубине двора, отчим выстроил лет пятнадцать назад, когда был еще в силе и наконец‑то деньги завелись в семье. Тогда Фуат Мансурович только окончил институт и работал на Крайнем Севере. Помогая строить деньгами, Фуат Мансурович уверял для успокоения родителей, что, отработав положенное, вернется домой навсегда. Тем более что писали родители ему: организуется в Мартуке строительно-монтажное управление и решено строить в их краях два крупнейших, невиданных доселе элеватора.

Дом строили, нанимая людей. Саман купили у цыган, промышлявших летом этим трудным ремеслом. Хотя выглядел отчим тогда еще молодцом, но на тяжелую работу уже не годился. Зато архитектором, прорабом, бригадиром, снабженцем был отменным и, нанимая людей, знал, кто на что способен. Плотничал одноногий Гани-абы Кадыров. Какие песни пел за работой неунывающий, громкоголосый, единственный в селе башкир! Минсафа-апа часто заслушивалась и запаздывала с обедом. И какие резные наличники, какого веселого петушка на коньке крыши оставил на память о своей работе Гани-абы! Люди по сей день останавливаются полюбоваться, проходя мимо дома Бекировых, а ведь об этих «излишествах архитектуры» с мастером не договаривались.

По дороге с вокзала Минсафа-апа, обрадовавшаяся сыну, но как будто уже пожалевшая о своей затее, строго-настрого предупредила его, чтобы дома ни слова о пенсии, а уж если и пойдет он в собес, то осторожно, чтобы не дошло до отчима.

Вечерело. Мягкий, покойный закат, обещавший на завтра хороший день, розово окрасил полнеба за огородами, когда они с матерью добрались до двора. Отчим, видимо, только закончил поливать из шланга зелень, цветники, запущенный розарий, и асфальтовая дорожка, нагретая за долгий день жарким солнцем, чуть дымилась. В воздухе стоял запах земли, сада, пахло так, как может пахнуть после дождя только в деревне. Он стоял у самовара, добавляя из совка истлевающие рубиновые куски угля, чтобы медный красавец запел; видимо, это было главным заданием Минсафы-апа, потому что тут же, на летней веранде, уже приготовлен был стол.

Внешне отчим изменился мало, только заметно поредел его седой ежик, стрижка, которой он не изменял всю жизнь. Но Фуат Мансурович заметил, как мал и худ сделался отчим, словно подросток, даже его шестиклассник сын обошел деда. Что‑то так же незаметно сместилось в лице и дикции, но Бекиров понял сразу, в чем тут дело, наконец‑то отчим поставил зубные протезы, нашел все‑таки время для того, чтобы в последний черед заняться и собой.

Они как‑то неловко, словно смущаясь, обнялись, и Бекиров ощутил острые лопатки отчима под теплой фланелевой рубашкой. Минсафа-апа, что‑то наскоро убрав со стола, что‑то добавив, пригласила к нему мужчин.

Исмагиль-абы прихватил из ведра у колонки чекушку захолодевшей водки. Выпили за приезд и закусили первыми малосольными огурцами с собственного огорода. Слово за слово, отчим спросил: надолго ли, или опять на пару деньков?

– Наверное, надолго, – ответил Фуат Мансурович и неожиданно добавил: – Соскучился я по дому…– И понял, что не слукавил, сказал правду.

Ему было радостно ощущать на себе теплые взгляды матери, чувствовать ненавязчивое внимание отчима. Приятно было вдыхать забытые запахи тлеющего самоварного угля, свежей кошенины, уложенной на просушку на крыше низкого сарая, удивляться по‑деревенски пахучему аромату масла, молока. Ему захотелось пожить дома, куда когда‑то собирался вернуться навсегда, а, по существу, живал здесь несколько лишь раз, наездами. А ведь отчим, узнав о решении Фуата уехать с Севера в Среднюю Азию, записал дом на имя приемного сына. Вот и выходило, что хозяин приехал в родной дом, его собственный.

Таких домов в Мартуке раньше не было; можно сказать, с Бекировых началось строительство больших, просторных, со стеклянными верандами домов. Теперь, правда, пошли дальше – и веранды сделали теплыми, и воду в дома провели, и отопление паровое с собственным котлом у добрых хозяев не редкость. Пришла, пришла и сюда хорошая жизнь, забыты голод и холод – вечные спутники степного Мартука. Так получилось, что Фуат Мансурович, считай, и не видал дома сытой жизни – в эти края пришла она с целиной, и первый достаток, тогда еще не очень‑то и ощутимый Бекировыми, стал заметен только в самом конце пятидесятых, когда Фуат уже студентом был. Каждый лишний рубль шел на него, хотя жил Бекиров, как многие, скромной, рассчитанной до копейки жизнью, – студенчество тогда умело обходиться без излишеств.

Старики определили сына на его половине нового дома – большой зал с роскошным фикусом и темноватая спальня, такой она была задумана, ведь, ожидая Фуата, надеялись и невестку увидеть. Каждый раз, будучи проездом в Мартуке и живя несколько дней в отчем доме, Фуат Мансурович думал о том, как бы сложилась его жизнь, вернись он сюда. Иногда такой красивой и безмятежной рисовалась эта жизнь, что казалась похожей на сказку, мираж. Потом взволнованный Бекиров вдруг улыбался и успокаивал себя: что ни делается, все к лучшему. Ведь в этой воображаемой жизни – удобной, с опорой на родителей и крепкое хозяйство – не было места главному для него, любимой работе.

Фуат Мансурович был инженер-монтажник по призванию. В начале шестидесятых попасть на Крайний Север было совсем не просто, распределяли туда лучших, а на студента-третьекурсника Бекирова пришла персональная заявка, ибо по его проекту уже два года забивали свайные основания на мерзлых грунтах. На Севере ценят сметку, знания и умение, истинная значимость каждого определяется быстро, потому и Бекиров быстро нашел там свое место, а бывалые северные строители признали в нем инженера.

Когда первый управляющий Бекирова получил задание возвести в кратчайший срок в Средней Азии химический комбинат, то единственной просьбой его к парткому было разрешить взять с собой несколько коллег, в число которых попал и Фуат Мансурович. Бекиров понимал, что дома нет пока применения его знаниям, а на масштабность Севера, который быстро приручил его мыслить крупными категориями, и вовсе рассчитывать не приходилось. Ведь даже элеватор, который начали возводить с опозданием на два года, еще и заморозили лет на пять. Да и что особенного в строительстве элеваторов? Отладить подвижную опалубку, потом день и ночь гнать бетон – для этого большого ума не требуется, надо создать сильную группу главного механика да найти толкового мужика на бетонный узел.

Родителям он, конечно, об этом никогда не говорил, подумали бы: ишь, какой инженер выискался, масштабы ему подавай! Старики считали, что Фуат оставил Север и подался в Среднюю Азию только потому, что СМУ в Мартуке создали с опозданием года на два, да и хлипким оно оказалось. А в это время сын уже корни пустил в узбекской земле: женился, ребенок. Конечно, вернись он в Мартук, думал иногда Бекиров, нашлось бы дело и для него; но был бы он что капитан без моря или летчик без неба, а работа для мужика – главное, это Фуат Мансурович усвоил в не богатом работой поселке с детства.

Дома, в Ташкенте, запруженном дипломированными специалистами, три четверти которых были такими же выходцами из маленьких местечек, как и он сам, Фуат Мансурович иногда с некоторой жалостью думал о своих коллегах, не состоявшихся, по большому счету, инженерах, напрасно протирающих штаны отделах и бюро с раздутыми штатами. Как, наверное, они нужны у себя на родине, дома. Этим людям, которым масштабность противопоказана по их сути, в малом, наверное, удалось бы показать себя, ведь строится страна‑то из края в край, сейчас в любом раньше забытом богом уголке высится башенный кран. Но нет, привыкли, притерлись, так и живут по многим городам, иногда вспоминая с тоской о родных хуторах, аулах, кишлаках, селах, несостоявшиеся горожане и не очень грамотные инженеры. Найти себя – это не только привилегия юности, найти себя и выбрать дорогу – это дело всей жизни.

Утром, когда Фуат Мансурович проснулся, отчима уже не было: промкомбинат, в котором Исмагиль-абы трудился тридцать с лишним лет, начинал работать с половины восьмого.

Чай пили на веранде, с распахнутыми в огород окнами. Бекиров пребывал в добром расположении духа: хорошо выспался, ведь даже сны видел приятные, о давней, отроческой жизни в Мартуке. Минсафа-апа, заметившая это, приободрилась. Вчера на вокзале ей показалось, что Фуат приехал скорее по долгу, чем по велению сердца, но сейчас она видела, как радует сына солнышко, гулявшее в огороде, пыхтящий самовар, видела, какими соскучившимися глазами оглядывает он соседние дворы за ветхими, покосившимися плетнями, как тянется то и дело взглядом к жеребенку в казахском дворе Мустафы-ага. Сидели они долго, Минсафа-апа дважды подкладывала из совка жаркие угли, чтобы не кончалась песня надраенного до золотого блеска ведерного самовара. Казалось, не иссякнут сыновние расспросы и не будет конца ответам, потому как за каждым ответом чья‑то жизнь, так или иначе соприкасающаяся с давними днями.

Но разговор их прервали: пришли две казашки, которых мать тут же усадила за стол. И, обращаясь к той, что постарше, своей ровеснице, сказала, гордясь: вот, сын приехал в отпуск из Ташкента, большим инженером там работает… А та ответила, что помнит Фуата, мальчишкой с другими ребятами приходил к ним во двор поздравлять с гаитом, да жаль, не щедро она одаривала их, время трудное было, а сейчас милости просим, барана зарежем, гостем будете, слава Аллаху, жизнь и к нам повернулась лицом.

Фуат Мансурович, выпив с гостьями традиционную пиалу чая, оставил женщин за столом, а сам подался в поселок. Весь день не шло у него из головы, кто же эта аккуратная старушка в розовом бархатном жилетике и где, в какой стороне их усадьба, но так и не вспомнил, а ведь Мартук его детства был не так уж велик. За последние пять лет многое изменилось: грейдерная Украинская улица покрылась асфальтом, почти исчезли на ней старые дома, поотстроились заново, считай, все. Теперь новая мода пошла – обкладывать снаружи светлым кирпичом-сырцом саманные дома, и веселее, наряднее стала улица. Узнавая и не узнавая усадьбы, на чьи огороды не раз, бывало, в детстве совершал лихие налеты, а позже тайком рвал с грядок цветы для девчат, Бекиров незаметно прошел собес, старое, под ржавой крышей здание. На его памяти там всегда и отдел образования ютился в двух крошечных комнатах. «Ладно, успеется», – подумал Фуат Мансурович и не стал возвращаться. Проходя мимо промкомбината, Бекиров замедлил шаг, а потом и вовсе остановился, захваченный воспоминаниями. Перейдя через дорогу, присел с сигаретой на лавку в тени акаций у веселого, желтой окраски дома, обшитого деревом.

Промкомбинат, главный кормилец Мартука, долго, до тех пор, пока целина не набрала силу, оставался единственным работодателем поселка. Фуат Мансурович знал все ходы и выходы на его казавшейся тогда огромной территории, ведь не раз приходилось носить в сумерках отчиму скудный ужин, – случалось, Исмагиль-абы работал в цехе до глубокой ночи. А в праздники, умытый и по возможности принаряженный, бегал сюда на утренники. Какие елки, с какой выдумкой организованные, проводила артель (так в просторечии называли в селе промкомбинат)! А подарки, вручавшиеся «настоящим» Дедом Морозом (не издерганной теткой со списком), даже по нынешним меркам были истинно новогодними, ибо уже за два-три месяца готовились порадовать детей, и людей равнодушных, способных урвать на ребячьей радости, за версту не подпускали к светлому, праздничному.

Бекиров осматривал вытянувшиеся вверх на три-четыре этажа новые цеха комбината. Знал он, что на втором этаже вон того дальнего углового здания отчим стегает ватные одеяла, а уж какие они получаются мягкие, с красивым узором-строчкой, из ярких атласов и цветной хлопчатки, Фуат Мансурович вчера видел сам. Одеяла эти хорошо раскупались в районе, а теперь и облпотребсоюз присылает заявки, успевай только стегать, не залеживается работа Исмагиля-абы. Хотелось Бекирову подняться к отчиму в цех и, никуда не спеша, посидеть рядом, не мешая, а потом вместе через весь поселок вернуться домой, до обеда‑то отчиму уже недолго. Но Фуат Мансурович опять решил, что успеется, нечего торопиться. Вдруг пришло на ум, что стоило бы рассказать о волоките с пенсией отчима парторгу комбината; хоть дед и не партийный, зато ветеран комбината, а не перекати-поле, кому в трудовой книжке и штамп некуда ставить; к тому же фронтовик, орденоносец.

Бекиров встал и решительно направился к одноэтажному административному флигелю под цинковой крышей, единственному зданию, оставшемуся с прежних времен. Но комната парткома оказалась на замке, а спрашивать кого‑либо, по какому случаю закрыто, не хотелось, того и гляди до Исмагиля-абы дойдет: мол, сын парторга разыскивает.

Он уже выходил из узкого темного коридора на улицу, как вдруг его окликнули:

– Федя…

В Мартуке, где двор ко двору жили русские, немцы, украинцы, татары, казахи, а в давние времена, когда он учился в школе, еще и чеченцы, и ингуши, всех звали на русский лад, и никого это не обижало; вот только иногда, когда дело доходило до документов, случалась путаница: оказывалось, что какой‑нибудь Григорий, которого сызмальства все знали, как Гришку, по паспорту оказывался Гарифуллой. Он же для всех здесь был Федей, а отчим – Алексеем.

Обернувшись, Бекиров увидел тетю Катю, жившую раньше напротив, через дорогу. Сколько помнил Бекиров, она всегда работала в бухгалтерии артели. Тетя Катя обняла Фуата Мансуровича, и они вместе вышли во двор.

– Сколько ж лет я тебя не видела, Федя… Помню, с Севера в отпуск на новоселье приезжал, тогда я еще плясуньей и певуньей была. Добрый дом отгрохал Алексей, хвалился тогда, что женить тебя будет и внуки, мол, скоро по дому просторному побегут… Как, дети‑то есть?

– Есть один, парень.

– Мы ведь теперь получили казенную хату за железной дорогой, строиться нам, старикам, не по силам, да не по деньгам. А дети, как и ты, разлетелись, не чаще, чем тебя, вижу. Как матушка? Я ее ведь тоже года два не видела. Вот, господи, в одном селе, называется, живем… Раньше‑то я часто у вас бывала, сколько попила чаю из вашего самовара, бывало – с сахаром, бывало – «вприглядку», всяко довелось. Иное время и вспомнить страшно. Слава богу, что на старость и к нам жисть людская пришла. А ты зачем к нам в артель пожаловал, Федя?

– Да вот с парторгом хотел увидеться, только вы уж, тетя Катя, отцу об этом не говорите.

– А, понимаю. Характер у Алексея мужской, дважды не просит. Слышала, обиделся он на собес. Это хорошо, что ты вызвался помочь старику, такое уж время бумажное, к справке справка требуется, а иную справку добыть – в пояс кланяться нужно, просить, а твой отчим смолоду такой, умрет с голоду, но не унизится. Настрадалась, поди, родительница твоя от гордыни его? Правильно жил твой отчим и от других того же требовал, да люди‑то все разные. Ты помоги, помоги старику. А у меня давно все готово, все подсчитано, не шибко, правда, много получается, но все поскребла, трижды просчитала, ничего не упустила. Не было денежной работенки в наших краях, хоть надрывались порой, да ты и сам, чай, помнишь…

Бекиров промолчал.

– Я отдам тебе, Федя, папочку с документами на время, посмотри сам, просчитай, дело нехитрое. Дам, хоть и не положено, с Алексеем нас жизнь и смерть связывают. Ведь с ним уходил на службу, на его глазах погиб, им похоронен мой Дмитрий. Дружки неразлучные были.

Тоненькая папка на тесемочках хранила не только выписки из приказов, ведомости заработной платы за многие давние годы, расчеты и прочие финансовые документы, необходимые для установления размера пенсии отчиму, она хранила историю их семьи. По ней можно было проследить почти всю жизнь Исмагиля-абы, пожелтевшие листы бумаги возвращали Фуата Мансуровича к детству, отрочеству. Иногда в комнату, где он сидел за письменным столом, незаметно входила Минсафа-апа. Она бережно, как только мало учившиеся люди обращаются с документами, брала какую‑нибудь бумажку, исписанную выцветшими фиолетовыми чернилами, и тут же узнавала в строчках, выведенных тонким ученическим пером «рондо», руку Кати Панченко, их бывшей соседки. Поначалу Фуата Мансуровича удивляло, что мать, только взглянув в ведомость, в строку, где указаны жалкие гроши, что зарабатывал муж более чем двадцать лет назад, помнила, не вчитываясь в документ, за что они были выплачены. И тут же, если была в настроении и не одолевали дела, начинала рассказывать о чем‑нибудь примечательном, памятном из того давнего года. Рассказывая, тайком утирала краешком платка слезы. И перед Фуатом Мансуровичем из вдруг озаряемых яркой вспышкой памяти полузабытых картин складывалась не только судьба их семьи, а еще и история артели Мартука.

Память матери удивляла сына еще потому, что, проработав на одном предприятии много лет, отчим сменил десятки профессий – попробуй упомни. Нет, Исмагиль-абы никогда не был летуном, бездарью, неумехой. «Золотые руки, золотая голова» – так говорили все про отчима, это Фуат Мансурович слышал сам, и не раз. Дело было в ином: артель долгие годы была маломощной, да и планирование, как теперь понимал Бекиров, бестолковым, как и во многих и многих маленьких местечках, подобных Мартуку. Чуть ли не каждый год открывались одни цеха и закрывались другие. Едва какой‑то цех, обучив людей, начинал набирать силу и кое‑как выполнять план, обрадовав забрезжившей надеждой хорошего заработка, как бессменный председатель артели Иляхин вынужден был нести рабочим горькую весть: закрывают производство по велению областных деятелей. А через год артель, растеряв оборудование, людей, спешно организовывала тот же цех, зачастую для изготовления прежней продукции.

Каких только цехов не имела артель: и шорный, и кондитерский, и даже сани делали – кошевые, легкие, быстрые, в них разъезжали председатели колхозов всей области. Богата все же наша земля умельцами и толковыми мужиками, если даже в крошечном Мартуке за любую работу брались – хоть чесанки валять, хоть тулуп, полушубок справить, хоть шаль-паутинку связать, и получалось одно загляденье, так что память о них до сих пор не выветрилась.

А все артельные ликвидации начинались с сокращения штатов. Но миновала чаша сия Исмагиля-абы – работник он был умелый и безотказный, да и по праздникам при всех орденах, которым было тесно на его неширокой груди, сидел всегда в президиуме, так что неудобно было с фронтовиком худо обходиться. Пряча глаза в пол или отводя их в сторону, говорил обычно Иляхин: «Ты уж, Алексей, не обессудь, опять в новый цех учеником пойдешь, ты одолеешь…» Потому‑то и встречались Фуату Мансуровичу ведомости с графой, где отчиму причиталось 280–320 старых рублей, а работали тогда не только без свободной субботы, но и воскресенья частенько прихватывали.

Минсафа-апа вспоминала не только грустное; вдруг, казалось бы, не к слову, глядя в те же графы, она говорила, что это был месяц выборов. Тепло, волнуясь, с посветлевшим лицом называла по имени-отчеству тогдашних депутатов. И Фуат Мансурович, уже вполуха слушая мать, видел радостные, праздничные дни выборов в Мартуке. Главный агитпункт, где проводились и сами выборы, располагался тогда в школе, и по вечерам в агитпункте уже за месяц до срока играла радиола, ярко горели огни. А в день выборов затемно, когда он еще спал, родители уходили голосовать. Возвращались веселые, возбужденные, видимо, успев пропустить рюмочку-другую с друзьями, сослуживцами, родственниками; дело не зазорное в такой всенародный праздник, а мать еще и напляшется и под русскую гармонь, и под татарскую тальянку с колокольчиками. Возвращались они всегда с чем‑нибудь вкусным: апельсинами, халвой, ржаными пряниками или копчеными лещами, товарами редкими и потому памятными.

Позавтракав, он и сам, торопливо одевшись, бежал в школу. Празднество уже было в разгаре. В зале под радиолу танцевала молодежь, в классах – под баян, аккордеон, гитару, в каждой компании свой инструмент – плясали или пели люди постарше, семейные. Работали буфеты, магазины. Торговали пивом, по такому случаю щедро завезенным из города. А во дворе школы стояли запряженные каурые секретаря райкома. Дуги, сбруя, да и сани были ярко украшены. В санях стоял ящик для голосования, обитый кумачом; прямо к дому подъезжали к старым и немощным, чтобы и те смогли отдать свой голос за кандидата, которого поддерживал весь Мартук. Праздник начинался вечером накануне; молодежь и не расходилась до утра, голосовали первыми, к десяти утра Мартук уже рапортовала о выборах в область, а праздник, рекой выплеснувшись на улицы и в дома, продолжался до позднего вечера.

Захваченные воспоминаниями, засиживались они с матерью иногда часами, а однажды проговорили до самого обеда, опомнились, только увидев у калитки отчима. Фуат Мансурович от растерянности не все бумажки успел припрятать, но Исмагиль-абы, к радости матери, не обратил на них внимания.

За столом, или поливая с отчимом по вечерам огород, а то мастеря что‑нибудь по хозяйству, – дел в любом доме все­гда с избытком, – Фуат Мансурович лишь изредка перекидывался с отчимом малозначащими фразами, в основном только по делу. Бекиров уже успел заметить, что у мужчин контакты со своими отцами со временем становятся гораздо труднее, сложнее, что ли, чем у женщин; у тех, кажется, наоборот, с годами дочери теснее сближаются с матерями. Может, оттого сейчас так получалось, что в детстве Бекиров и его сверстники не видели дома такой уж большой ласки, и вообще не до того тогда было. У родителей одна была забота – как бы накормить ребятишек, обуть, одеть. Уходили на рассвете, приходили с закатом, но заработанного едва хватало, чтобы свести концы с концами. До ласк ли было…

Фуат, хоть всего шесть лет ему исполнилось, не называл отчима отцом, потому что уже знал – его отец, танкист, погиб под Москвой; да и позже никогда не называл его «ати», а всегда «абы». Хотя, помнится, поначалу Исмагиль-абы, чтобы привык к нему парнишка, много времени потратил на него. Рискуя расшибить, ободрать сияющий хромом «диамант», научил его раньше всех мальчишек кататься на велосипеде. И санки, и коньки самодельные, и лыжи-самоструги сделал Фуату, но так ни разу и не услышал долгожданного «ати». Вспоминая это, Фуат Мансурович даже сейчас не мог понять причину детского упрямства. Ведь у многих не было отцов, а у него был, такой замечательный, веселый, да еще с орденами – и Фуату завидовали все мальчишки, считая, что дядя Алексей самый сильный в Мартуке, хотя и намного меньше ростом, чем отец Петьки Васятюка.

В отсутствие матери Фуат Мансурович открывал окованный медью старый китайский сундук, некогда девичье приданое бабушки. В узком боковом отделе он находил ордена и медали Исмагиля-абы. Даже по нынешним скептическим меркам людей, не нюхавших войны, награды отчима были высокие, и было их действительно много: девять. А первый орден отчим получил в тридцать девятом, на озере Хасан. Рассматривая вновь эти ордена, к которым в детстве его тянуло как магнитом, Фуат Мансурович вспоминал: хоть и трудно было принимать в те годы гостей, а все‑таки праздники не обходились без них. Водкой тогда баловались только по особо важным случаям или ставили бутылку-другую в красном углу стола для дорогих и редких гостей – не по карману была она мартучанам. А готовили хозяева, ждавшие гостей, за неделю-две до праздников «бал» – разновидность русской бражки, медовухи. Напиток не крепкий, но с градусами, и делали его в каждом доме по своим рецептам. Людей, гнавших подобное зелье на продажу, не было, а на производство «бала» для себя власти смотрели сквозь пальцы.

Фуат Мансурович, перебирая награды, вспоминал, что обычно в праздничные дни отчим прилаживал на свой полувоенный френч только вот эти три ордена, теперь‑то Бекиров знал им цену – ордена Славы. Но это было давно-давно, когда отчим со своей матерью, бабушкой Зейнаб-аби, только приехал к ним насовсем; тогда он еще разъезжал на «диаманте» и не пропускал ни одной игры в волейбол за «Локомотив», команду станции, за которую играл еще до войны. Раньше за ордена и медали выплачивали деньги. Фуат помнил это хорошо, об этом и сопливые мальчишки говорили, и соседки судачили. Пусть не ахти какие деньги, но, поскольку у отчима наград было немало, и если учесть, что в Мартуке каждую копейку приходилось считать, ибо заработать‑то особенно негде было, «наградные» являлись большим подспорьем. С наградных‑то и баловал Исмагиль-абы иногда Минсафу-апа и Фуата. Но выплаты очень скоро отменили. В Мартуке событие это, считай, никого, кроме отчима, не коснулось. Фуат помнил, как переживал, маялся отчим, ведь выплаты были не только подспорьем семье, а как‑то поднимали его в глазах сельчан: не просто фронтовик, а воевал как надо, потому и почет, награды… и вдруг как обухом по голове! Маялся отчим еще и потому, что были люди, намеренно подначивавшие его, называя ордена «железками»; по  их словам выходило, что теперь, после отмены выплаты, все равно, хорошо ты воевал или за спины товарищей прятался. Война, мол, кончилась, новая жизнь началась – все с нуля, старое, мол, перечеркнули. И еще помнит Фуат, как у них дома на Октябрьские праздники отчим подрался из‑за этого с каким‑то мужиком, приехавшим из Оренбурга с мелочной торговлей.

– Провокатор, сволочь! – кричал разъяренный Исмагиль‑абы, и рыжие веснушки, словно капли крови, горели на его мертвенно‑бледном лице. – Я бы таких, как ты, расстреливал на месте, гнида, спекулянт…

Его едва удерживал, обхватив сзади, первый друг и первый силач в округе Алексей Тунбаев.

А торговец, ретируясь, показывал кукиш и зло огрызался:

– Вояки… Обвешались, как бабы, побрякушками и хотите тут порядки фронтовые завести… Поплачете, хлебнете еще горюшка на гражданке со своей совестью и правдой, бесштанные генералы…

С тех пор отчим реже доставал из сундука свои ордена. Гулянок в праздники с дракой, руганью Фуат Мансурович не помнил. Больше взрослых ожидал Фуат прихода гостей. Чаще всего бывали у них дома одни и те же люди: Васятюк, соседи Панченко, несколько оренбургских татар – отчим был родом оттуда, одна-две вдовы, подружки Минсафы-апа, и всегда Гани-абы, плотник, с деревяшкой вместо левой ноги, первый песенник и гармонист. А какие песни, татарские, башкирские, русские, украинские, певали на этих вечеринках! За песни больше всего и любил гостей Фуат. А иногда вдруг – тогда еще много говорили о прошедшей войне – заводили разговор о солдатских путях тех, кто собирался за столом. Обычно начиналось со слов: «а вот в Германии» или «а в Польше…». И разговор чаще всего был о мирном: об укладе, привычках, нравах, хозяйствовании, о скоте… Но вспоминали и о боях, о жестоком. Да разве можно было избежать этой темы, если и в Германии, и в Польше остались навечно друзья-товарищи, земляки. Отчим, как ни странно, чаще всего уклонялся от таких разговоров, но всегда находился в компании новый человек, который знал или слышал о его наградах и, естественно, спрашивал, а этот орден, мол, за что, а этот? Исмагиль-абы отвечал коротко: за форсирование Днепра, за освобождение Киева, за Брест, за выполнение особо важного задания. Но изредка, под настроение, а то подогретый воспоминаниями своего друга Васятюка, рассказывал и Исмагиль-абы.

Из этих рассказов постепенно сложился у Фуата образ отчима-фронтовика. Сейчас в этом не по возрасту сдавшем, немногословном и тихом старичке очень было трудно признать солдата, и далеко не робкого десятка. И Фуат Мансурович то и дело возвращался к тому давнему образу, нарисованному детским воображением. Воевал Исмагиль-абы в разведке, а точнее – обеспечивал разведке связь. Забираясь в тыл, подсоединялся к вражеской сети, а офицер, знавший немецкий, занимался подслушиванием. Разумеется, в таких ситуациях не раз и не два приходилось сталкиваться с немцами нос к носу, почти всю войну он ходил за линию фронта, иногда оставив за спиной километры ничейной, нейтральной территории, даже просто пройти по которой было делом сложным и стоило многих жизней. Отчим был огненно-рыж и, наверное, действительно смахивал чем‑то на немца. Почти всю войну, уходя на задание, он надевал форму солдата вермахта, тщательно подогнанную полковыми портными. Форма эта была у него на все сезоны, и автомат, с которым он не расставался ни днем, ни ночью, был немецкий «шмайссер».

Из рассказов, услышанных в детстве, больше всего запала Бекирову в память такая сцена. Отчим под носом у немцев подсоединяет на столбе провод для подслушивания. Экипировка, наушники, инструмент, все чин чином – немецкий связист, да и только. А рядом, в густом кустарнике, – товарищи, ждут, когда сержант, спустив незаметно по столбу провод, дотянет его до офицера, знающего язык. И вдруг, совершенно неожиданно, шагах в десяти появляются немецкие солдаты, человек пятнадцать. Завидев сержанта, они что‑то весело кричат и смеются, сержант, опережая их, делает единственно возможное, торопливо берет в зубы концы проводов и, также весело улыбаясь, машет в ответ рукой. Рукава закатаны по локоть. Руки, лицо густо усыпаны яркими веснушками – весна. Веселый, храбрый Ганс, на тонкой шее болтается «шмайссер», а у столба лежит ранец из телячьей кожи, загляни ненароком – все немецкое, до губной гармошки. Все продумано в разведке, но главная надежда на выдержку, хладнокровие, на характер. Даже через годы Фуат Мансурович словно чувствует, как предательски подрагивают ноги отчима, того и гляди «когти» сорвутся, как руки невольно тянутся к вмиг потяжелевшему «шмайссеру», но нельзя, и он долго-долго, сквозь холодный пот, улыбается и машет немцам, признавшим в нем своего…

Недели или даже десяти дней, как рассчитывал Бекиров, оказалось недостаточно, чтоб уладить дела, но, честно говоря, все эти дни Фуат Мансурович почти не вспоминал о путевке в Алушту. Напомнил ему об этом звонок жены, и Бекиров, чтоб не огорчать ее, сказал, что все уладилось и он послезавтра улетает к морю. А на самом деле на послезавтра он наметил поездку в Оренбург, и не потому, что хотел встретиться с городом студенческой юности, хотя поездка этим тоже была приятна; главное, нужно было внести в метрику отчима поправку в отчестве и уточнить для собеса дату рождения.

Юные девицы из собеса и довольно молодая дама, их начальница, ни заглядывать в справочники, подготовленные народным судьей Бекировой, ни выслушивать аргументы самого Бекирова не стали. И, как понял Бекиров, здесь вообще мало кого выслушивали, и любимой поговоркой, повторяемой много раз на дню, была: «Москва слезам не верит», хотя Бекиров и возразил, не сдержавшись, что Мартук далеко не Москва. Быстро оценив ситуацию, а главное, почувствовав непробиваемость стены равнодушия, потому как юные чиновницы надежно упрятались за букву закона, за какой‑то пунктик его, зная, что в любом случае останутся правы, а пожалуешься – так отделаются выговором, который, по их же словам, им «до лампочки», Фуат Мансурович смирился и решил все же представить документы, где в отчестве вместо «в» будет «ф», а в метрике вместо пятого марта будет девятое. А что этот человек тридцать с лишним лет подряд ходил по соседней улице на родное предприятие, ревностных законниц нисколько не волновало.

Выехал Фуат Мансурович ранним утром поездом. Дорога и прежде была неблизкой, а стала еще длиннее: поезд до Оренбурга теперь шел не пять, а шесть часов, явление при нынешних скоростях совсем уж необъяснимое. В вагон он проходить не стал, хотя места имелись и была возможность подремать еще часок-другой, да и молодая проводница настойчиво приглашала, но он так и остался в громыхающем безлюдном тамбуре. Протерев носовым платком давно не мытое окно (платок, естественно, пришлось выбросить), Фуат Мансурович вглядывался в набегающие станции, разъезды. Путь этот он одолевал многократно, когда‑то, как считалку, мог назвать он разъезд за разъездом, станцию за станцией от Мартука до Оренбурга и обратно. А вот теперь он узнавал только некоторые: Мартук, Яйсан, Акбулак, Сагарчин. Выпали, выветрились из памяти названия знакомых местечек, да и изменились они очень, выросли, одни названия и остались.

В тамбуре вспомнился вчерашний, казалось бы, незначительный случай.

Утром Минсафа-апа, достав все из того же сундука, где хранились ордена, с десяток облигаций сорок седьмого года, попросила Фуата Мансуровича проверить в сберкассе, может, и попали они под погашение, многие сейчас, мол, выигрывают. Часа два Бекиров провел в книжном магазине, где, на удивление, оказались нужные для него технические книги, справочники, ГОСТы, каталоги. Отобрав по нескольку экземпляров для технического комбината и библиотеки треста, он вспомнил о наказе матери и заглянул в сберкассу, где, к своей радости, получил тридцать рублей. Родители, потеряв надежду, что сын вернется к обеду, уже сидели за самоваром, когда заявился улыбающийся Фуат Мансурович. Он тут же торжественно передал матери новенькие хрустящие десятирублевки. И странно: неожиданно свалившиеся деньги не вызвали восторга ни у матери, ни у отчима. Бекирова это настолько удивило, что он решил пошутить:

– Так разбогатели, что и тридцать рублей вам не деньги?..

Но шутка, он понял, оказалась неуместной, и Бекирову кусок в горло не шел за обедом, и даже теперь, в безлюдном тамбуре, он чувствовал, как краска стыда заливает лицо.

– Ах, сынок, – ответила, вздохнув, Минсафа-апа, – в сорок седьмом каждая эта сотенная бумажка была четвертой частью зарплаты отца…

И под грохот колес, поеживаясь от утренней прохлады, Фуат Мансурович вспоминал сорок седьмой год, тогда он учился в школе. В конце той зимы умерла бабушка Зейнаб-аби, мать отчима. Умерла тихо, незаметно, как и жила. По мусульманскому обычаю покойника предают земле в тот же день, хоронят, завернув в белую холстину. И дома, и у знакомых не нашлось не только метра новой ткани, но даже подходящей простыни – по бедности, по тяжелому времени можно было и этим обойтись. Материю в магазинах тогда продавали редко, да и то на паевые книжки, которых у них не было, а главное, денег в доме – ни копейки. Зима в тот год выдалась лютой, на один кизяк уходило почти ползарплаты Исмагиля-абы, а тут еще ежемесячно удерживали на заем. В тот день Фуат не пошел в школу и помнил все до мелочей. Мать уже и не знала, к кому идти занимать, а отчим… разве он мог у кого что‑нибудь попросить? Если только у Васятюка, так тот жил еще беднее.

Исмагиль-абы сначала сидел, нахмурившись, потом вдруг встал, торопливо оделся и, схватив стоявший тут же в доме бережно смазанный на зиму «диамант», главное украшение и гордость дома, единственный трофей с войны, исчез с ним в разгулявшемся буране. Через час он вернулся нагруженный свертками, в доме как раз ни щепотки чаю, ни кусочка сахара не было. Прихватил отчим и две бутылки водки, а оставшиеся деньги передал матери.

Помнит Фуат, как бегал он по бурану из дома в дом, извещая, что бабушка умерла. И потянулись в метель к заовражному кладбищу старики и молодежь. И что странно, несмотря на лютый холод, выкопали могилу быстро и легко. А мать только к обеду смогла найти двадцать метров дефицитной марли, в которой и схоронили Зейнаб-аби. Много лет спустя услышал Фуат Мансурович, как на каких‑то пышных похоронах кто‑то ехидно заметил: Исмагиль, герой-орденоносец, единственную мать в марле схоронил, на десять метров бязи не раскошелился. Но драться на этот раз отчим уже не стал, укатали сивку крутые горки, да и перегорела, улеглась боль. А «диамант», который Фуат с завистью и стыдом ожидал увидеть весной у кого‑нибудь из ребят, так никогда больше и не появлялся в Мартуке, словно в воду канул.

Вышагивая из края в край тесного и узкого тамбура, Бекиров припомнил еще один случай, связанный с этой дорогой и отчимом. Тогда уже не было ни бабушки Зейнаб, ни голубого «диаманта», и учился Фуат не то во втором, не то в третьем классе. По самой весне закрыли валяльный цех, или, как его еще называли, пимокатный. Отчим валял плотные войлочные кошмы. В степном и ветреном краю они незаменимы и пользовались большим спросом у казахов, заменяя ковры. Там же валял он и валенки, и легкие, изящные, из мериносовой шерсти белоснежные чесанки, в основном женские. Ремеслу этому он учился дольше всего. Непростое и нелегкое дело. Целый день находится пимокатчик в мельчайшей едкой пыли низкосортной шерсти, в шуме, грохоте, а главная трудность в том, что все руками, на ощупь делается, никаких тебе приборов, чтобы толщину, плотность измерить. Не чувствуют руки материала – значит, брак, а ОТК, глуховатый Шайхи, лютовал, ибо работы никакой не знал и не любил, на лютости лишь и держался. Но одолел Исмагиль-абы и это ремесло. И появились в ту зиму у Минсафы-апа чесанки – загляденье, а у Фуата – валенки, черные, мягкие, теплые.

Этот цех по какой‑то причине и закрыли. Многих тут же сократили, отчима, правда, оставили, но работы никакой не предложили. Не прозвучало на этот раз спасительное иляхинское: «Пойдешь учеником…» На работу Исмагиль-абы выходил, что‑то там делал, короче, был на глазах у начальства. В те дни и предложил Гимай-абы, мездровщик с кожзавода (заводом назывался маленький цех артели), отчиму варить мыло. Мездры, мол, и поганого жира с плохо снятых кож предостаточно, а достать каустическую соду и химикаты артели, мол, под силу.

Быть золотарем, или мыловаром, считалось в селе делом последним даже среди не имеющих работы, но отчим, молодой мужик, едва за тридцать перевалило, раздумывать не стал, согласился, хотя и знал, что ни на волейбольную площадку, ни в кино теперь не ходить, ведь разит от мыловара за квартал.

Запах мыла, пропитавший в тот год их дом, Фуат Мансурович помнил много лет, и от одного вида вязкого хозяйственного мыла ему делалось плохо. Жена знала об этом и никогда не держала на виду мыло и не затевала стирок при Бекирове.

С этой вот идеей производства мыла и зашел отчим к Иляхину. Разговор председателя был короток: сделай ящик мыла, которое в области можно показать, а остальное, мол, за ним, Иляхиным. Разрешил на свой страх и риск занять две комнаты на кожзаводе, котлы дал, угля выделил, бочку соды не пожалел, все, что на складе для работы нужного оказалось, выписал, хотя и не положено было.

Мыло в Мартуке и до войны не варили, и подсказать-показать некому было. И Гимай-абы, подавший идею, тонкостей дела не знал, но посоветовал съездить в Оренбург, сказал, что мыло там татары варят, небось, не откажут в совете, на всякий случай дал адрес одного кожевенника.

В тот же день повеселевший Исмагиль-абы распрощался с домашними и отправился на вокзал. Тогда в Мартуке останавливались все скорые, паровозы здесь заправляли водой и чистили топки. На дворе уже стоял май, теплынь и благодать, и Исмагиль-абы с комфортом, греясь на солнышке, на крыше мягкого вагона быстро добрался до Оренбурга, только пришлось прыгать на ходу на Меновом дворе, потому что в железнодорожная милиция в городе вылавливала безбилетников.

Дела в Оренбурге отчим уладил быстро. «Видать, здорово приперла жизнь, коль такой молодой и удалой мыло варить решился», – сказал рябой и лысый старшина мыловаров. А узнав, что Исмагиль-абы фронтовик и земляк, секретов не утаил, все рассказал. И полмешка всяких химикатов дал на первое время, поверил на слово, что рассчитается в лучшие времена рыжий сержант в отставке.

Возвращался отчим таким же способом, как и приехал, только садиться на скорый поезд с пудовым мешком было непросто. Но не зря он воевал в разведке, к тому же мягкие вагоны тогда имели лестницы с глубокими подножками. На ходу закинул мешок на подножку одного вагона, а на подножку другого, спального, успел запрыгнуть сам, потом по крышам добрался до заветного мешка и, подняв его наверх, ехал, напевая и насвистывая, радуясь удаче.

В то время в Среднюю Азию на тепло тянуло немало шпаны. Ехали они таким же «плацкартом», как и отчим, по пути задерживаясь в городах и селениях, но конечной целью их был далекий хлебный Ташкент. Люди эти были отчаянные, и всякое рассказывали про странствующих уркаганов. Фуат видел их, и не раз, когда ходил на станцию к поездам за шлаком. Они лежали, отогреваясь в затишке дышавших теплом огромных отвалов шлака. Правда, его, малолетнего, не задирали, лишь однажды попросили закурить. И вот компания таких удальцов села на крышу на какой‑то станции. Отчим заметил их не сразу. Только оглянувшись случайно, увидел, что как‑то поредело народу на крышах, а с Оренбурга, считай, на каждой по двое-трое ехало. Начав с хвоста поезда, компания, видимо, сгоняла, ссаживала людей, отобрав пожитки у тех, кто не сумел постоять за себя. Когда до него осталось вагона четыре, Исмагиль-абы решил пройти к голове поезда, к самому паровозу, где было совсем уж грязно от дыма и копоти трубы; удальцы обычно таких мест избегали. В худшем случае он намеревался спуститься и пройти в вагон, хотя риск нарваться на штраф был велик. Беспокоился отчим прежде всего за содержимое мешка, нового крепкого джутового мешка, одолженного у Гимая-абы на поездку в город. Удальцы скорее всего вытряхнули бы все, а мешок оставили себе как подстилку, – на жесткой и грязной крыше очень удобная штука.

Когда Исмагиль-абы поднялся и торопливо направился к голове поезда, то, оглянувшись, увидел, что, заметив его с мешком, за ним побежали. Не желая потерять добро, – до Мартука уже рукой было подать, – побежал с мешком и отчим. И вдруг с ужасом вспомнил, что сейчас, через сотни каких‑то метров, после крутой кривой – мост, длинный Каратугайский мост через реку Илек. Исмагиль-абы бросил мешок и, обернувшись к преследователям, замахал руками и истошно закричал: «Мост! Мост!.. Мост…» Едва он сам повалился на крышу, как состав, громыхая, застучал по мосту. Когда, миновав оба пролета, состав выскочил из‑под габаритов кружевных арок, Исмагиль-абы повернул голову и увидел, как поднимались те парни в клешах. Слегка побледневшие, они подошли к лежавшему Исмагилю-абы и предложили закурить.

– Что везешь, мужик? – спросил тот, что угостил «Казбеком».

– Золото, – ответил равнодушно Исмагиль.

В ответ дружно рассмеялись, разгоняя последнюю бледность с молодых лиц, и все тот же, видимо главарь, спросил:

– А на крыше, миллионщик, для экзотики катишь?

– Душно в спальном, – ответил отчим.

– А в мешок заглянем, любопытно все‑таки, за что враз чуть жизни молодой не лишились. А, в общем, ты, мужик, не слабак: страх не затуманил мозги, вспомнил про мост. Спасибо, век помнить будем. – И они дружно протянули ему крепкие, в ссадинах и порезах руки.

– Ну и вонища! – брезгливо сморщился тот, что с головой сунулся в мешок.

И пришлось Исмагилю-абы рассказать, зачем он ездил в Оренбург, да и про свою жизнь в Мартуке тоже.

– Да брось ты все, провоняешь с этим мылом насквозь, да и денег не загребешь, поедем лучше с нами. Мужик ты ловкий, в Ташкенте как‑нибудь определимся, – предложил главарь.

Но Исмагиль, поблагодарив, отказался. Прямо на ходу один из компании спустился в ресторан и вернулся на крышу с водкой, вином и закусками, каких Исмагиль-абы давно уже не видел. Так, пируя на крыше ресторана, доехал он до Мартука. На прощание новоявленные «друзья» дали Исмагилю-абы буханку белого хлеба и красную довоенную тридцатку.

В Оренбурге Фуат Мансурович пробыл четыре дня. Архивы махалли Захид-хазрат, где родился Исмагиль-абы, частью пропали в гражданскую, когда на постое в квартале стояли дутовцы, а потом перевозились не раз из помещения в помещение; а немецкая пословица не зря гласит: «Два переезда равны одному пожару». Да что там давнее! Бекиров с трудом отыскал два письма Минсафы‑апа, что отправила она в архив три месяца назад, на которые не было ни ответа, ни привета. Но здесь уж Фуат Мансурович не только стучался в разные двери, но и стучал по столам в кабинетах.

Оренбург изменился здорово, с тех пор как открыли здесь газ, население удвоилось. В какой конец города ни заедешь, везде жилые массивы, одноликие, без фантазии, такие же, что в Ташкенте или Туле. Считай, сошел на нет еще один старинный татарский город с неповторимым ликом, но зато появился новый индустриальный гигант. И любимый Бекировым Урал так обмелел, дальше некуда, а берега, прежде в буйной зелени лесов, вызывали жалость. И хотя у Фуата Мансуровича в этом городе прошла студенческая юность, уезжал он из ставшего уже чужим огромного суетливого города без сожаления. Единственным утешением служили две добытые с большим трудом маленькие справки.

Отпускные дни таяли один за другим, но Фуат Мансурович не жалел об этом. От осознания выполненного долга, а больше от приобщения вновь к своему корню, роду, еще от неясного ощущения близкого родства с этим краем, людьми, домом, рекой, всем окружавшим его в эти три недели, находился он в таком душевном покое, какого давно уже не знал.

Сдав документы в собес, Фуат Мансурович часто ездил на велосипеде или ходил пешком на Илек: загорал, купался, пытался рыбачить. Но даже на самых жирных червей и щедрую, обильную приманку ловилась мелочь, – вывели рыбу подчистую. Вечером он старался поспеть к приходу отчима, ибо привык уже к неторопливому ужину, беседе после трудового дня. Потом они вместе делали что‑нибудь по хозяйству, а позже, помогая друг другу, ставили самовар.

Из бумаг, отданных тетей Катей, из всплывших воспоминаний Бекиров знал, что отчим в артели шил кепки и шапки-ушанки, тачал сапоги и работал шорником, варил не только мыло, но и конфеты, одно лето он был механиком на поливных огородах, а еще мельником, даже полгода в начальниках ходил – подменял заболевшего кладовщика. Не работал он только на пилораме и в столярке да кольца бетонные для колодцев не лил. И, глядя на него, Бекиров думал: если бы в Мартуке действовала шахта – отчим бы был шахтером, дымили бы трубы заводов – стал бы рабочим. Отчим и сам не раз жалел, что в их краю ни завода, ни большой фабрики не было – его сметке и умелым рукам нашлось бы дело.

На реке Бекиров часто подолгу думал о жизни отчима. Не была она устлана розами, но никогда, даже в дни отчаяния, Исмагиль-абы никого не ругал, а уж имел право, наверное, сказать: «За что воевали?» Но не говорил он таких слов ни трезвым, ни во хмелю. Раньше, возвращаясь то из Ялты, то из Сочи, Фуат Мансурович заезжал на денек-другой к старикам. Те, конечно, интересовались, как там в этих городах, которые они видели на открытках, да еще, может быть, в кино. Но никогда ни мать, ни отчим не говорили, что вот всю жизнь проработали, а так ничего и не повидали.

Вспомнилось ему это потому, что в расчетах пенсии двадцать один раз встречалась графа «компенсация за неиспользованный отпуск». Поначалу смысл этих часто встречающихся строк не дошел до Фуата Мансуровича, пока его не пронзило – двадцать один год без отпуска! Он хотел кинуться к матери и спросить, как же так? Но сам же остановил себя: зачем возвращать мать к грустным дням… Взволнованный этим открытием, он несколько раз пересмотрел бумаги, но они бесстрастно подтверждали: все точно – двадцать один год. Фуату Мансуровичу вспомнилось, как часто здесь, у родителей, за самоваром говорил он, как, мол, устал, заработался, второй год без отпуска, в общем, многое в этом духе, а они, добрые, милые старики, ни разу не сказали ему ничего обидного, не укорили своей жизнью, а лишь сочувствовали.

«Какое пижонство! Какое глупое пижонство! И перед кем? Перед собственными родителями!» – со стыдом думал сейчас Бекиров. И от своих стариков мыслью невольно переносился в Ташкент: наверное, и в его десятитысячном коллективе достойных, похожих на Исмагиля-абы, немало. Знал ли он их, интересовался ли, как они уходят на пенсию, не маются ли, не ходят ли с обидой, как отчим? Нет, этого Фуат Мансурович не знал. А бывали они в Сочи, Ялте? Не помнит случая, чтоб интересовался и этим, хотя путевок, знает, маловато. Да что Ялта – в пансионат строителей на Иссык-Куле в летний сезон и то не пробиться. С этим пансионатом и в республиканскую печать попали – едкий был фельетон: при проверке оказалось, что на киргизском море в разгар сезона среди отдыхавших было всего двадцать процентов строителей, а остальные – нужные люди со стороны. Да и там, где отдыхал сам Бекиров, хоть зимой, хоть летом, треть всегда составляли студенты, и дня не проработавшие, а уж объездившие и   Крым и Кавказ; и просто молодежь, которая могла бы повременить с отдыхом, не слишком еще притомилась.

По вечерам иногда приезжал он на речку еще раз – верхом на лошади. Сын соседа Мустафы-ага Мукаш работал в колхозе бригадиром и, как истинный казах, любил лошадей, даже собственного скакуна для байги имел. На областной байге чабаны предлагали за вороного Каракоза на выбор «жигули», что стояли тут же, у ворот ипподрома. Но Мукаш даже не глядел с высоты скакуна на лаково-цветной ряд. Мустафа-ага и давал Фуату выезжать по вечерам Каракоза, потому что началась уборка, и Мукаш дневал и ночевал в поле – не до коня было.

Перед самым отъездом Фуата Мансуровича Мукаш принес печальную весть о Мустафе-ага. Мать доила корову, а Фуат, рано проснувшийся, вызвался выгнать ее в стадо, хотел в последние дни хоть чем‑то помочь.

– Умер отец, умер Мустафа-ага, – сказал неожиданно объявившийся во дворе Мукаш. Осунулся, почернел, неся из двора во двор печальную весть, этот красавец, весельчак и первый джигит.

Мать пошла будить отчима, а когда Фуат Мансурович вернулся, уведя Зорьку на выгон, Исмагиль-абы правил во дворе лопаты, штыковую и грабарку, тут же рядом на земле лежал лом. Пойти копать могилу Мустафе-ага вызвался и Фуат Мансурович.

– Иди, иди, сынок, – сказала Минсафа-апа и тут же вынесла из дома рублей двадцать денег, трешками и рублями. – Иди, посмотришь на последних наших стариков, ты должен их помнить. Отца твоего ровесники они. Когда еще приедешь сюда… Попрощайся с аксакалами… А деньги, деньги раздай, когда они молиться будут, обычай такой, пусть помолятся за Мустафу-агая, мир праху его, добрый человек, хороший сосед был…

Из переулков, улиц тянулись люди с лопатами к заовражному кладбищу. Кто‑то из седобородых уже определил последнее место Мустафы-ага на земле, и теперь, прежде чем начать рыть могилу, поджидали стариков, совершавших утренний намаз. Да ждали еще муллу, бывшего шофера, пенсионера Зияутдина-бабая. Как бы ни жил, кем бы ни был человек, хоронить его надо тихо, покойно, без суеты, а медь, оркестры, речи менее всего подходят к такому случаю, единодушно считали аксакалы Мартука.

Вряд ли истово верили в бога собравшиеся здесь старики, вчерашние поденщики, разнорабочие, гуртоправы, месяцами перегонявшие стада на далекие мясокомбинаты Семипалатинска. Да и «мулла» Зияутдин едва ли знал более одной-двух молитв, которые, наверное, вызубрил, когда общество возложило на него, единственного грамотного старика, столь важную миссию.

Могилу копали молодые парни и мужчины, работали быстро, часто менялись, людей‑то собралось много. Только в самом начале, когда не ушла могила выше колена, старики символически, самой легкой лопатой, выкинули по одной грабарке. Даже Фуату Мансуровичу, хотя он и не отходил от ямы, немного досталось покопать. Исмагиль‑абы не стал дожидаться молитвы у свежевырытой могилы, а, наказав Фуату Мансуровичу прихватить инструмент, потихоньку направился домой, на работу идти время подходило. Бекиров был до конца; даже когда опускали тело Мустафы-ага, принял его с Мукашем внизу и укладывал на специальной доске в боковую нишу.

Когда все разошлись, Бекиров еще задержался на мазаре. Мусульманские кладбища ухоженностью не отличаются, и нет здесь особого культа умершего, столь обременительного для оставшихся родственников. Крашеные железные оградки, а то и просто «таш» – бетонная глыба, что безвозмездно ставил каждому мудрый и справедливый мясник Барый-абы Шакиров, пока был жив. Кладбище без цветов, без привычной могильной яркости зелени, поросло серой полынью и колючим татарником. Бекиров осматривал надгробные камни, припоминал знакомые фамилии, и иногда и лица этих людей. Когда он уже шел к выходу, взгляд его упал на покосившийся камень, и он решил поправить его; может, и некому в целом свете вернуться к этой могиле.

Установив довольно тяжелый камень как полагается и поправив холмик, он с трудом прочитал на выкрошившемся бетоне: «Кашаф Валиев. 1923–1949 гг.», а чуть ниже с трудом разобрал надпись: «Онытмагыз безне» ... Из тридцатилетней давности обращался к нему двадцатишестилетний парень: «Не забывайте нас…» Не забывайте нас…

Кашаф Валиев… Кашаф… Бекиров без труда вспомнил его, ведь он бывал у них дома, один из парней, вернувшихся с войны. Не дожил, много не дожил до хорошей жизни Кашаф, а значит, из тех парней, ушедших на войну, считай, остались трое: отчим, Васятюк и потерявший на войне руку бухгалтер райпотребсоюза Ахметжанов. «Не забывайте нас… не забывайте нас…» – словно сквозь время кричал печальноглазый Кашаф.

 

По вечерам Бекиров с отчимом сидели на айване, который на узбекский манер смастерил Фуат Мансурович, чем удивил Исмагиля‑абы и обрадовал Минсафу-апа. Отчим, хотя и крепился, на работе очень уставал; не шутка для старика – целый день на ногах. Айван оказался кстати; положив под локоть подушку, отчим по‑восточному полулежал, покуривая неизменные дешевые сигареты «Прима». Курил он их по‑старомодному, пользуясь мундштуком, да и сигареты держал в побитом эмалевом довоенном портсигаре. В такие минуты Фуат Мансурович иногда ощущал в себе прилив какого‑то нового чувства к этому человеку, хотелось подойти и сказать или сделать что‑нибудь приятное ему.

Никогда раньше Бекиров не понимал, не задумывался, как гордо, по‑мужски, не унижаясь, не расплескав на долгой и трудной ухабистой дороге жизни достоинства, прожил свои годы Исмагиль-абы. Не унижал и не позволял, насколько мог, унижать достоинство других.

В этот приезд мать рассказала про отчима случай, который произошел лет пятнадцать назад. В тот далекий год совсем худо было с сеном, не то чтобы засуха, а просто колхоз сам не накосил: некому было и нечем, да и другим, желающим накосить под процент, не велено было, и сено в цене подскочило – просто ужас. Кто помоложе да с транспортом, из других районов и областей завозили. Тогда кто‑то и надоумил Минсафу-апа написать в военкомат, в те годы как раз начали вроде фронтовикам больше внимания уделять. Написала мать, так‑то и так, помогите, мол, фронтовику, орденоносцу, человеку преклонных лет и слабого здоровья. Конечно, ни слова об этом Исмагилю-абы сказано не было. Его ответ: «Я воевал не за то, чтобы задаром сено получать» – Минсафа-апа знала заранее. Прошло несколько дней, и как‑то к вечеру к ним зашел средних лет капитан, новый работник военкомата. Конечно, тут же самовар на стол. Капитан был любезен, расспрашивал отчима обо всем, и о наградах тоже. Исмагиль-абы воспрянул духом, повеселел, орлом глянул на Минсафу-апа: через много лет вспомнили, интересуются. Спросил гость и о корове, и о сене. Старики, ободренные вниманием, вдвоем выложили свои тревоги и насчет коровки; где ж им триста пятьдесят рублей на машину сена добыть. Тут любезный капитан и предложил: хотите, мы, мол, прижмем, пристыдим через военкомат предприятие вашего сына в Ташкенте, пусть поможет старикам с сеном. Секунды хватило, чтобы отчим понял, чем был вызван визит щеголеватого капитана. Хотя он всю жизнь с почтением относился к властям и умел держать себя в руках, а тут не выдержал и показал оторопевшему капитану на дверь. Даже попить чаю не дал, отобрал пиалу из рук. А уж Минсафе-апа досталось, до сих пор вздрагивает; потому и с пенсией такую осторожную политику ведет.

Уезжать, не узнав окончательного результата хлопот насчет пенсии, Бекиров не хотел и уже собирался дать телеграмму на работу, что задержится дня на два-три, но в тот же день к обеду Исмагиль‑абы вернулся радостный и возбужденный. За столом он спросил у матери, показывая на холодильник, есть ли, мол, что‑нибудь эдакое. Минсафа-апа поначалу и не поняла, отчим никогда не пил в рабочее время. Достав все ту же початую бутылку пшеничной, оставшуюся с банного дня, мать не преминула напомнить отцу об этом.

– Все, отработался, шабаш! – озорно улыбнулся Исмагиль‑абы, разливая остатки по рюмкам. И тут же рассказал, что перед самым обедом вызвали его в отдел кадров и объявили, что пенсия ему определена, и будет он получать ее второго числа каждого месяца, значит, уже через неделю. – Семьдесят два рубля, мать, семьдесят два рубля! – радовался отец. –Переплюнул я все‑таки Шайхи, у него только шестьдесят восемь… а семьдесят два, мать, с твоими‑то нам хватит, нам много не нужно, верно я говорю?

После обеда, все в том же приподнятом состоянии духа, Исмагиль-абы отправился на работу, чтобы закончить последнее одеяло и сдать числящийся за ним инвентарь и инструмент. Признался все‑таки старик, что чертовски устал и очень рад пенсии. Фуат Мансурович, подмигнув матери, ушел к себе укладывать чемодан и упаковывать книги – решил ехать в Ташкент утренним почтовым поездом. А Минсафа-апа поспешила к соседке, звать на помощь, договорились вечером гостей пригласить: и пенсию долгожданную отпраздновать, и заодно проводы сына отметить.

Тщательно укладывая книги в коробку из‑под болгарского вина, выпрошенную в сельмаге, Фуат Мансурович вдруг задумался, почему отчим в такой важный для себя день вспомнил Шайхи и сравнил пенсии. Бекиров, конечно, знал, что у Исмагиля-абы с Шайхи давно шла скрытая борьба, борьба неравная, потому что на разных ступенях общественного положения стояли они. Шайхи с таким же начальным образованием, как и отчим, но с партбилетом в кармане, умудрился и фронта в войну избежать со своим дружком Мухаметзяном Шакировым, и всю жизнь проходить в начальниках. Всегда он оценивал, инспектировал, курировал, принимал работу отчима, так сложилась жизнь. Шайхи, человек недалекий, ничего в жизни не умевший, люто завидовал золотым рукам и светлой голове рыжего Исмагиля; ждал, что вот-вот сникнет от круговерти жизни Исмагиль, устанет ходить в учениках с седой головой и запьет, а тут ему и под зад коленкой, как прогульщику и пьянице, можно будет дать, – и такую комиссию возглавлял глуховатый малограмотный Шайхи. Ан нет, держался солдат, не просил ни милости, ни снисхождения. А сколько сотен кепок, сколько десятков пар валенок отметил он Исмагилю-абы третьим сортом, а то и браком, думал, что придет, приползет на коленях Исмагиль и попросит – смилуйся, мол, Шайхи, пожалей; нет, не пришел. А сколько пар валенок, тапочек, сколько кепок и шапок, вроде как взятых на экспертную комиссию, недосчитался отчим, хотя, как истинный мастер, узнавал свою «бракованную» продукцию на ногах и на головах домочадцев, родни и дружков Шайхи. Никогда отчим не крикнул ему в лицо «вор», ибо время было такое: людям, подобным Шайхи, рискованно было бросать такое даже вслед. Но Шайхи‑то всегда читал в усталых, покрасневших от пыли и бессонного труда глазах Исмагиля: «Ничтожество, мерзавец, неуч, вор», потому и лютовал пуще.

Только однажды в долгой и неравной борьбе Исмагиль праздновал победу, хоть и обошедшуюся, что называется, себе дороже. Работал отчим тогда на мельнице, или, точнее сказать, на крупорушке. Была такая малосильная установка рядом к кожзаводом. Мололи для колхоза, мололи и «давальческое», то есть частникам. А частник того времени приходил на мельницу с пудом-другим, а уж с целым мешком зерна не часто. За помол брали определенный процент.

Пришел как‑то на мельницу и Шайхи со своими старшими сыновьями, Акрамом и Мухарамом, лет через десять одного из них убьют в Караганде, наверное, как и отец, тот хапал и хамел чрезмерно. Разумеется, ни «здравствуйте», ни «салам-алейкум», как порядочные люди говорят, никому не соизволил бросить, а на длинную очередь – дело перед Новым годом было – даже не глянул. Каждый пришедший свою пшеницу ссыпал в бункер сам и сам из ларя выбирал деревянным совком теплую муку в мешок. А отчим следил за тонкостью помола, сбавляя или, наоборот, прибавляя ход жерновам, квитанции выписывал и процент за помол в государственный ларь ссыпал.

Шайхи, едва кончился чей‑то очередной скудный помол, молча отпихнул очередника-казаха брюхом, и сыновья его ссыпали в бункер тяжеленный мешок. Отчим, выписывавший очередную квитанцию, конечно, все это видел. Ни взвешивать свой мешок, ни оформлять квитанцию Шайхи не стал. И платить за помол, как все, конечно, не думал. Мука сразу пошла хорошо, и помол был что надо, Шайхи даже улыбнулся. Сыновья держали мешок, а продолжавший улыбаться Шайхи торопливо сгребал совком.

Исмагиль-абы сидел, закипая от бессилия и стыдясь за себя и за людей, испытывающих унижение, и только маска из мучной пыли, словно у Арлекина, прятала горевшее огнем лицо. Неожиданно он потихоньку отошел от стола, взвесил чей‑то мешок и поднялся наверх. Что‑то там посмотрел, наверное, поправил и вернулся за стол. Мука шла ровно, густо. Вдруг раздался треск, шум, бункер враз ссыпал на жернова остатки мешка, и уже вместо муки повалила ведрами какая‑то мешанина, годная разве что на корм скоту.

Что тут было! Шайхи, до этого не сказавший ни слова, извергал потоки ругани и угроз и требовал возместить ущерб. Отчим соглашался держать ответ, только просил показать квитанцию, сколько и чего нужно возместить. Впервые ушел Шайхи несолоно хлебавши и долго помнил отчиму этот мешок пшеницы, а тому пришлось самому, за свой счет, весь Новый год чинить установку.

Фуат Мансурович думал, что все это было давно и за давностью лет быльем поросло. Оказывается, нет, борьба Исмагиля-абы не прекращалась, и, кто знает, может быть, этой фразой насчет пенсии отчим передавал ему эстафету. Ведь сам же Фуат Мансурович недавно за столом рассказывал услышанное от друзей, что Ибрай, сын Шайхи, в бытность здесь секретарем райкома комсомола обобрал сельские библиотеки всего района, почистил в целинных совхозах и колхозах и даже до дальних казахских аулов добрался, «просветитель».

Утром, по прохладе, все вместе, втроем отправились на вокзал. Едва вышли из калитки, по Украинской пронеслась яркая цепочка велосипедистов, на миг ослепив их хромом и разноцветным лаком гоночных итальянских «феррари», напоследок еще раз напомнив Бекирову о голубом «диаманте».

Поезд подошел скоро, и поскольку стоянка была всего трехминутной, Фуата Мансуровича быстро и суетливо определили в вагон. Он стоял один в тамбуре с распахнутой дверью и смотрел на своих стариков. Мать рядом с отчимом казалась высокой, крепкой и еще молодой, а он, в ярком мальчиковом свитере, с седым бобриком волос, выглядел таким беззащитным, что у Фуата Мансуровича перехватило горло.

Уже по старинке отбил отправление станционный колокол Мартука, а поезд почему‑то не трогался. И вдруг из глухого, заброшенного станционного сада за спиной Исмагиля-абы Бекирову послышался голос печального Кашафа: «Не забывайте нас… не забывайте нас…»

Тепловоз неожиданно мощно рванул, и состав тут же набрал ход. Фуат Мансурович, ухватившись за поручни, высунулся и сквозь нарастающий грохот колес вдруг отчаянно, словно видел в последний раз, закричал:

– Отец!.. Отец!

 

Ялта, август 1978


Полустанок Самсона

$
0
0

Рауль Мир-Хайдаров

Рассказ

 

Инженер с трехмесячным стажем, Адалят Кулиев полагал, что у него есть все основания считать себя неудачником. В длинном списке важнейших народнохозяйственных комплексов мелькали названия далеких и таинственных городов, ударных комсомольско-молодежных строек: Камский автомобильный завод в Набережных Челнах… Ачинский глиноземный комбинат… 2‑я очередь Алмалыкского химкомбината… строительство города на полуострове Мангышлак… стройка в древнем Карши… Но ни на одну из этих строек Адалят не попал. Направление гласило: «Кзыл-Орда. Дистанция зданий и сооружений».

В жаркий августовский полдень он стоял на безлюдной привокзальной площади, как на распутье, когда лихо развернувшаяся роскошно-белая «Волга» окутала его пылью, словно туманом. Чертыхаясь, он долго выбирался из плотной удушающей пелены.

В отделе кадров Джуманияз-ата, огромный, с бритой головой, которую он часто протирал платком неопределенного цвета, укоризненно глядя на него, говорил:

– Не нравится? А по мне все равно, как называется должность, лишь бы работа была по душе. Смотритель зданий – инженерная должность, и не хуже другой. Кажется, даже у Пушкина упоминается: станционный смотритель…

– То‑то и оно, что у Пушкина, – фыркнул Адалят.

И вот уже третий месяц он объезжал свои обширные владения, простиравшиеся на восток до станции Чиили, а на запад до Джусалы. Первое время ему доставляло удовольствие небрежно входить в мягкий вагон скорого поезда, лениво отыскивая пустое купе, и на ехидный вопрос важного проводника: «Молодой человек, вы не ошиблись вагоном?» – протягивать к удивленному лицу служебный билет формы № 3. На сером глянце добротной бумаги значилось: «Владелец формы № 3 имеет право бесплатного проезда в любое время суток на территории отделения дороги во всех поездах без исключения, в любых вагонах, включая мягкие». Вмиг преображалось лицо проводника, и находилось пустое купе, закрытое на ключ. Это было единственной компенсацией за… «станционного смотрителя».

Но забава с проводниками надоела скоро, и он стал обходить стороной эти скучно-праздные полупустые вагоны.

Работы оказалось много.

Железная дорога Москва – Ташкент была полностью сдана в эксплуатацию в начале века, но бурно стартовавшее столетие с двумя войнами, революциями, а главное, большим пожаром 1918 года в правлении Оренбургской железной дороги, почти полностью уничтожило техническую документацию на здания и сооружения. И сейчас ему необходимо было составить типовые проекты на основные здания, переклассифицировать жилищный фонд разъездов и полустанков. В те редкие дни, когда Адалят не проклинал судьбу, наделившую его должностью смотрителя, он с интересом осматривал добротные станционные постройки, жилые дома на высоких фундаментах из бледно-розового камня, и повсюду, в самых неожиданных местах кладки, встречал небольшие чугунные таблички с одинаковым оттиском:

«Каменныхъ делъ мастеръ Г. И. Петровъ годъ 1903»

«Что‑то наподобие личного клейма на хороших предприятиях», – думал Адалят. Мысль его неотступно возвращалась к незнакомому Г. И. Петрову. Молод ли он был? Убелен ли сединами и исполосован морщинами мудрости? Как принял наш бурный век? Долго ли жил? Может, задохнулся от газа в сырых окопах первой мировой, а может, могучий, как и творения рук своих, пришел в народное ополчение в грозные революционные годы?

Придирчиво вглядываясь в кладку, он обходил огромные, на три крыльца, дома и нигде не встречал в стенах подрубленного, тесаного кирпича. Запроектировано и сработано на удивление. Высокие стены, уходящие под застрехи порыжелых крыш, казались отлитыми блоками или даже декоративными панно, где по швам искусно прошлась кисть художника. И тем раздраженнее он мерил шагами узкие перроны полустанков, когда находил в своих владениях забеленные в цвет пересиненного белья, с потеками и разводами здания, кладкой и цветом которых так восхищался. С грустью смотрел на обшивку некогда уютных залов ожидания. Большие плиты темного мореного дуба исчезли под многослойной краской ядовито-зеленого цвета, тончайший узор наличников похоронен под толстым покровом рыжего сурика.

Станцию, расположенную на высокой затяжной насыпи, переходящей затем в крутой подъем, кончающийся арочным мостом над широким протоком Сырдарьи, Адалят заприметил уже давно. Проезжая мимо нее, не доверяя мутному оконному стеклу, он открывал дверь тамбура и вглядывался в набегающие постройки, радовавшие глаз своей ухоженностью. «Да, пожалуй, она самая сохранившаяся», – не раз думал он, глядя на два высоких фонарных столба, мелькавшие у выхода на перрон; на тяжелых витиеватых кронштейнах из черного железа, при целых матовых стеклах, висели маленькие дворцы света.

Где‑то в глубине души Адалят лелеял тайную мечту восстановить, насколько это возможно, в первозданной красоте здания хотя бы нескольких станций.

После долгих раздумий и колебаний он прибыл сюда на недельку. Весь первый день, довольный задуманным, осматривал здания, лазил по крутым крышам, кое‑где прогнившим, и глухим чердакам. Толстая тетрадь полнилась записями, схемами, рисунками, эскизами. Но к вечеру он страшно устал, и тут навалилось сомнение: «Филантроп. Сентиментальная барышня! Кому все это нужно? Сизифов труд, – выговаривал он себе. – В грядущем веке авиации кто будет ездить поездами? Уже сейчас скорый мелькнет, и – поминай как звали. Кто при таких скоростях станет глядеть в окно? Друзья строят КамАЗ и БАМ, а я… станционный смотритель… Делать чертежи и выкройки на сложнейшую кровлю, не зная, кто ее сможет выполнить?.. Где я найду тех, кто сможет вернуть к жизни краски, высвободив их из-под  толстых слоев штукатурки?! Да и примут ли такой необычный проект капитального ремонта в дистанции зданий и сооружений?»

Все эти трудноразрешимые вопросы обрушились на него грузно и вдруг. Дрогнула, зашаталась, не выдерживая тяжести, его тайная хрупкая мечта. Нельзя сказать, что обо всех сложностях Адалят не задумывался до приезда сюда. Но там, в тиши служебного кабинета, мысленно он находил выходы, устранял препоны и рогатки на пути к цели. Куда же теперь девались доводы, казавшиеся столь объективными и вескими, когда он сидел за столом?!

Продрогшее ноябрьское солнце скрылось рано, густые вязкие сумерки за давно не мытыми окнами медленно заглатывали здание вокзала, буйно разросшиеся в ограде высокие орешины и две блестевшие серебром тонкие нитки главных путей.

Адалят рывком расстегнул безотказную «молнию» большой дорожной сумки малинового цвета с золотым тиснением на боку «Адидас» и затолкал в нее в беспорядке вещи. Хлопнул дверью необжитой комнаты и пошел на станцию.

– Чиновникам из департамента наше почтение! – поприветствовал Адалята дежурный по станции – пропитанный насквозь иронией долговязый Сакен. – Если от вынужденного одиночества мне не изменяет память, завтра, в мой свободный вечер, вы званы ко мне на ужин? Но что я вижу? Может, вы решили обернуться за бутылкой «Арманьяка»?

– Саке, перестань, и без тебя тошно, лучше свяжись с диспетчером.

– Я к вашим услугам. – Сакен шагнул к пульту. Небрежно, как репортер, держа микрофон, бросал в него торопливые слова: – …диспетчер… диспетчер… Тлеукул? Привет! Только заступил на смену? Отлично!.. Вдвоем будем ночь коротать… У меня к тебе просьба: здесь застрял мой приятель, – он озорно подмигнул Адаляту, – новый смотритель зданий… ты с ним еще не знаком? Так вот, ему вдруг срочно понадобилось в город, тормозни у нас какой‑нибудь четный состав…

На минуту эфир замолк, а затем Адалят услышал ровный голос с хорошей дикцией:

– Сакенджан, при всем желании ничем помочь не могу, как назло, все четные несколько опаздывают,  и я обязан вновь вернуть их в график. Разве что к полночи… ты уж извини.

– Не судьба, – философски изрек Сакен.

– Сплошное невезение, – буркнул Адалят, протягивая пачку сигарет «БТ» дежурному.

Сакен неуловимым движением губ, как фокусник, быстро выпустил очередь разнокалиберных колец, медленно поплывших по комнате.

– Слушай, Адалят, у меня к тебе личная просьба. Пришли, пожалуйста, печника – дьявольски холодно у меня зимой. А может, у тебя есть кто из старых мастеров, кто камин может отгрохать, как на околотке у дорожного мастера? Я бы его не обидел за услугу… Знаешь, смотритель, чего не хватает в одиночестве? Пляшущего огня… Зимой тоска и одиночество ощущаются гораздо острее, и я часто звоню на околоток дорожному мастеру. Задаю ему обычный вопрос: «Можно прийти посидеть у огня?» И всегда слышу искреннее: «Разумеется». Прихожу. Сижу. О чем я думаю в долгие зимние часы у огня? А ни о чем. Гляжу на отблески и вижу… Понимаешь, камин – мой экран. Что я вижу?.. Разное…

Впервые Адалят с удивлением видел желчного, ироничного Сакена без маски; да, ирония – картонный щит, ненадежная броня…

Спохватившись, Сакен отбросил обжигавшую пальцы сигарету.

– Адалят, тошно смотреть на твою постную физиономию, нагоняешь тоску, катись отсюда. Впрочем, вот что – сходи к Нагаеву на околоток, совмести приятное с полезным. Здания у путейцев, пожалуй, в лучшем виде. Старик Самсон, мир праху его, хороший хозяин был. Возьмешь что‑нибудь почитать… иди… иди… Я позвоню о вашем сиятельном визите, – и Сакен вытолкал Адалята на улицу.

Участок дорожного мастера располагался почти в степи, где за стрелками станционные пути убегали на перегон.

Адалят поправил шарф, поднял куцый воротник старого демисезонного пальто и двинулся на зеленый глазок семафора. И сразу почему‑то подумал, что никогда в жизни не видел вблизи настоящего семафора… «Не успел, – вот ведь досада…»

Снег еще не выпал, но запах его уже третий день ощутимо витал в воздухе. Поздние палые листья мягко поскрипывали под ногами. Адалят перешел к самой бровке восьмиметрового полотна. Внизу, в сотне метров, раскинулся странный поселок. Десятка два усадеб-хуторков, каждый из которых стоял в отдельности, пристроились на огромной насыпи, каждый был обнесен колючим лесом ограды из джингиля, понизу скрепленного глиной. Усадьбы находились на изрядном расстоянии друг от друга и казались маленькими древними крепостями. С высоких подворий сбегали каменные ступеньки или деревянные лестницы с перилами.

Сурова и коварна река Сырдарья: весной взбунтуется, переполнит могучий проток Кара-Узяк, и заливает вода низину, плещется Сырдарья у самой бровки станционной насыпи, у порога высоких крепостей…

Слабый кизячный дым стлался над пристройками, излучавшими бледный свет запотевших окон. Иные хуторки уже потонули во мраке и тишине, как вдруг в темноте заливалась собака, испуганно ржала лошадь – и звездочкой вспыхивало окно в сонном дворе.

Чем ближе подходил Адалят к поселку, тем острее пахло тонким ледком могучей желтой реки и промерзшим молодым камышом. Семафор прикрыл зеленый глаз и моргнул красным – нечетный, где‑то идущий за его спиной, сделает остановку, а четный, которому на другом конце станции зажегся зеленый свет, максимум через две минуты прогрохочет мостом над протоком Кара-Узяк, молнией сверкнет через станцию и растворится в темноте перегона. Адалят вспомнил паузу в эфире и понял, что только одна минута опоздания четного мешала опытному Тлеукулу притормозить на станции спешивший навстречу состав.

«Одна минута… из‑за нее тащись теперь невесть куда… Впрочем, я уже пришел», – думал Адалят.

Высокая и широкая – на четыре пути – станционная насыпь резко метнулась вправо и образовала огромное плато, по которому разбежались пристройки путейцев. Два больших жилых дома, длинное здание, служившее, наверное, складским помещением и мастерскими, и чуть впереди небольшой затейливый флигель с трех сторон были обнесены оградой. Адалят прошел под каменной аркой и направился к флигелю. В прихожей ярко светилось окно, он хотел постучать, как вдруг чуть правее увидел какую‑то ручку и дернул ее. В доме раздались мелодичные удары колокола, и тотчас ему открыли, словно ждали.

– Видите ли, я… – начал Адалят.

– Проходите, проходите, мне звонил о вас Сакен. – Широко распахнув дверь, в прихожей стоял мужчина чуть выше среднего роста в грубом, домашней вязки свитере из желтой верблюжьей шерсти. – Прошу, – он толкнул дверь в комнаты, и Адалята удивил мягкий тембр голоса, явно не вязавшийся с лицом, выдубленным жарким солнцем, жгучим морозом и колючими ветрами.

Пройдя в комнату, Адалят повернулся и протянул руку:

– Кулиев Адалят.

– Рашат Нагаев.

Сильная рука Адалята хрустнула в жесткой ладони хозяина дома.

– Когда в доме гость, – праздник, если он новый – вдвойне, так говорила моя мама, – сказал мастер, придвигая Адаляту стул. – Вы побудьте немного один, если интересно, посмотрите книги, а мы в столовой как раз накрываем стол, поужинаем, отметим приезд нового смотрителя зданий, – улыбаясь, Рашат бесшумно вышел из комнаты.

Адалят встал, поставил стул на место и огляделся.

Слева поблескивал потрескавшимися изразцами камин, за решеткой тлели дрова, аккуратная горка поленьев и тяжелые щипцы словно ждали Сакена.

Чуть дальше, в углу, на полу стояли часы в высоком корпусе из красного дерева. Крытый сусальным золотом маятник отбивал: тик-так, тик-так… Адалят подошел поближе, на белой эмали циферблата знакомая чернью вязь: «Павелъ Буре».

Он обернулся. На резном секретере с гнутыми ножками, множеством затейливых ручек и медных замков, с торчащими кое‑где ключиками, высился настоящий бронзовый замок с башнями, колоннами. Повыше, между башенками, круглел циферблат. «Ну, это «Мозер», – решил он и не ошибся. И вдруг ему стало скучно.

«Только снобов мне здесь не хватало», – подумал Адалят и уже без интереса заглянул в следующую комнату. За массивным письменным столом с точеными ножками увидел кресло. Высокая прямая спинка вольтеровского кресла блестела отполированной спинами кожей. В углу, на высокой изящной консоли из черного дерева – бронзовый бюст Пушкина. В книжных шкафах аккуратные ряды сытинских и Марксовых изданий. В глаза бросилось роскошное сойкинское издание серии «Золотая библиотека» для детей. Большинство этих редких изданий Адаляту было знакомо. «Библиотеку купил на корню, так любовно и со знанием собрана», – с завистью подумал Адалят.

Дома, в Баку, весь прошлый год Ая водила его к родственникам и друзьям, таким же снобам, как этот. И за год его цепкая память вобрала стили, эпохи, и подсознательное чутье безошибочно определяло: венецианское стекло и мейсенский фарфор, русский хрусталь и бронзу древнего Китая, дерево Бенина…

Аю приводило в восторг, когда Адалят в очередной фешенебельной квартире, не давая открыть рта хозяину дома, небрежно называл эпоху, стиль сервизов, мебели, бронзовых бюстов. Десятки раз он говорил Ае – хватит! Но что‑то непонятное тянуло ее к ним – пришлось расстаться.

Адалят вернулся в зал, открыл крышку пианино, – конечно, «Шредер»! Пробежался по клавишам.

«Вот тип! Угробил свою молодость в глуши, чтобы приобрести все это барахло!»

Адалят представил, как ежегодно по бесплатному льготному билету приезжал Рашат в Москву или Ленинград, обходил антикварные магазины и, словно Плюшкин, тащил… Тащил к себе…

Застекленная дверь в залу бесшумно отворилась, и вошел Рашат.

– Идемте, Адалят, – он приветливо пропустил гостя вперед.

Под массивной люстрой на большом столе, покрытом белой крахмальной скатертью, отливал золотом усач; толстые ломти жирного сазана, фаршированного в томате, лежали в рыбнице; куски пахнувшего дымом окорока соседствовали с котлетами из печени. В центре дымилось огромное блюдо с мелкими пельменями из крутого теста. Из-под скатерти виднелись массивные ноги дубового стола, и Адалят с усмешкой подумал: «Об этом столе не скажешь, что он «ломился» от яств. Однако спектакль только начинается…»

Вошла женщина в строгом платье вишневого цвета. В каждой руке она несла четырехрожковые подсвечники с голубыми свечами. Поставив их на стол, мило улыбнулась и сказала:

– Ну, кажется, все.

– Адалят, знакомьтесь, – моя жена.

Красивая белолицая казашка протянула узкую теплую ладошку:

– Мадина.

– Вы знаете, Адалят, сегодня в нашей семье торжество: восемь лет назад в этот дом приехала Мадина. Восемь свечей, что я зажгу, – наша традиция.

Вспыхнули и затрещали свечи, наполняя столовую ароматом хвои.

– Чаще всего мы отмечаем свои праздники одни, мало кто задерживается на нашей станции. В прошлом году был Сакен, теперь мы рады вам, и я предлагаю тост, – он обернулся к Мадине, – за хозяйку дома!

Мадина любезно подкладывала Адаляту закуски, подала крахмальную салфетку, но возникшее предубеждение не проходило, он ждал, что же дальше?

Рашат заинтересованно расспрашивал о Баку, об эстрадном оркестре Рауфа Гаджиева, о квартете «Гайя», о художнике Таире Салахове.

Во время паузы Адалят оглядел столовую, стоящий напротив буфет и, приподняв за тонкий стебелек бокал, сказал:

– Чтобы собрать в такой глуши всю эту мебель, посуду, роскошную библиотеку, наверное, потребовалось немало усилий?

Рашат, словно не замечая иронии, откинулся на стуле, запрокинул чуть припорошенную сединой голову, и комнату залило искренним смехом, таким веселым и беззаботным, какого Адалят давно уже не слышал. Он смотрел на десятки мелких морщинок, лучившихся у глаз Рашата, и чувствовал, как невольно попадает под обаяние этого человека.

– Мад, а ведь молодой человек сидит за столом и проклинает Сакена, думает, вот только здесь еще ему снобов недоставало!

Рашат провел рукой по лицу, придвинулся ближе к столу.

– Все гораздо проще и сложнее, чем вы думаете. О «захоронении в глуши» можно, конечно, поспорить, а вот антураж, – он небрежно обвел вокруг сильной рукой, – тайны особой не имеет. Я приехал на станцию в 1959 году. В отделении дороги мне объяснили, что старый мастер Гавриил Сергеевич Самсонов пожелал уйти на заслуженный отдых, и я направлен ему на замену. До зимы я должен был ознакомиться с хозяйством, почти пятьдесят лет бывшим в одних руках, принять его. Нельзя сказать, что старик принял меня с распростертыми объятиями. Видно, уж очень молодым показался я ему, мои двадцать два для него были мальчишескими. И я понимал его: труд долгих лет, налаженное хозяйство переходило в руки незнакомого, не умудренного жизненным и профессиональным опытом человека. Но тянулись долгие жаркие дни лета, теплой осени – и я замечал, как таял ледок недоверия ко мне.

В коридоре раздался звонок телефона, и Рашат, извинившись, встал из-за  стола. Вернувшись через несколько минут, он продолжал:

– Я бывал в этом доме почти ежедневно. В плохом настроении Гавриил Сергеевич говорил: «Вот умру – флигель отойдет к тебе, он строен для дорожного мастера. А обстановку, – старик оглядывал комнату, – наследницы продадут с молотка».

Жил Гавриил Сергеевич один, жена умерла за два года до моего приезда. Единственная дочь, которую еще девочкой увезла к себе в Москву его сестра, выросла чужой и не понимала родителей, всю жизнь обитавших в глуши… Из года в год он ежемесячно отсылал им приличную сумму из своего большого жалованья, и семья в старинном московском особняке на улице Остужева жила на широкую ногу. Умер он неожиданно, так и не успев погулять ни одного пенсионного дня. Похороны, по нашим масштабам, были грандиозные. Самсона тут любили и почитали. Казахи из соседнего совхоза согнали всю технику и за сутки насыпали на берегу Кара-Узяка высокий курган, где его и погребли. Наследницы прибыли с запозданием, хотя телеграмму я дал, как только почувствовал, что старик совсем плох.

За окном загрохотал поезд. Пассажирский, промелькнув изредка светящимися купе, исчез в ночи. Все невольно повернулись к сполохам света. Когда грохот утих, Рашат продолжил свой рассказ:

– Приехали, значит… Крепкая старуха и важная дебелая женщина в каракулевом манто. Не понравились они мне уже при первой встрече.

Декабрь стоял морозный, флигель нуждался в отоплении, и они попросили меня пожить с ними. Неожиданно свалившееся наследство внесло в их жизнь сумятицу. Ценные бумаги – целый чемодан облигаций, среди которых толстая пачка трехпроцентного займа и сберегательная книжка, где на вкладе все давно завещано дочери, – забот не вызывали. Мебель, посуда, книги, люстры, светильники, пианино и многое другое – что было делать с ними? Незатихавший спор продолжался, даже когда мы за этим столом собирались ужинать. Старуха предлагала забрать кое‑что и сдать в московские комиссионные, на что дочь, видимо, знаток подобных мест, говорила, что они забиты такими вещами и редко кто их покупает. Да и перевозка страшила их.

Однажды, в воскресенье, за обедом я предложил: «Если доверяете, оцените имущество, и я ежемесячно буду выплачивать своеобразную ренту. – Не скрывая иронии, я сказал: – Вы будете считать, что ничего не произошло, и переводы регулярно, как и прежде, еще несколько лет будут идти с берегов Сырдарьи…» Но забота настолько поглотила их, что ирония осталась незамеченной. А идея пришлась им по душе. Тем более что они справились у начальника станции, действительно ли я буду на должности мастера. Кое-что они забрали: помню – большой портрет матери Гавриила Сергеевича, умершей здесь в тридцатые, огромный гобелен из зала. Остальное, видимо, их не интересовало… Наталья Гаврииловна назвала сумму, довольно приличную, но я не возражал. Вскоре наследницы уехали, и каждый год, пока не выплатил долги, я получал традиционные новогодние поздравления и приглашения посетить Москву.

В камине догорали дрова, и серый пепел покрывал светившиеся в полумраке залы угли. Рашат поспешил к очагу. Звякнули тяжелые щипцы, и взвился сноп искр, тут же пропавших в дымоходе.

– Особого восторга или сожаления по поводу своего приобретения я не ощущал. Просто не хотелось, чтобы мрачное предсказание старика сбылось. Все‑таки он был личностью. За полгода общения я ни разу, даже в прескверном настроении, не слышал от него, чтобы он жалел о полувеке, отданном тридцати километрам пути в тысячах верст от России, любил которую беззаветно. Иногда вдруг он говорил мне: «Хлебнешь пару паводков, плюнешь на все и убежишь, а за тобой второй… третий».

Я не желал, чтобы сбылось и это. Может, дом давал старику Самсону уверенность и силу? Проще – я не хотел ничего менять. От добра добра не ищут. С годами я привык к столь необычной обстановке, ко всем этим вещам. Мадине здесь понравилось сразу, нравится и нашему маленькому сыну Ренару, он сейчас в Алма-Ате, у бабушки. Вот и вся история, Адалят.

Пока Рашат рассказывал о своем доме, Мадина приготовила чай, принесла целую горку румяных баурсаков.

За чаем Адалят заметил, как исчезло нелепое предубеждение, возникшее у него поначалу. Он все больше и больше проникался симпатией к хозяевам дома и чувствовал, как медленно тонет в тепле и уюте хорошо протопленного, любовно ухоженного дома. Разговор переключился на работу, и Адалят поведал о тревогах и сомнениях, приведших его на станцию. Из столовой перешли в зал. Посидев немного с ними, ушла спать Мадина.

– Ей рано вставать. Совхозная школа в четырех километрах от станции, а ходит она туда пешком, – объяснил Рашат.

Адалят сидел на корточках у камина, подкладывая поленья на тлеющие угли.

– Рашат, а все‑таки, наверное, иногда хочется плюнуть на все и укатить в город, где люди, развлечения?

Адалят не слышал бесшумных, вкрадчивых шагов, но чувствовал, как мастер, что‑то обдумывая, ходил за его спиной.

– Трудно и невмоготу бывает. Тоска захлестывает порою беспричинно, но чтобы бросить, плюнуть и уехать – такой мысли не было.

Рашат подошел к камину, и красные отблески огня заплясали на его бронзовом лице.

– Адалят, ты заметил окно в прихожей, обращенное в степь? Оно светилось ярко? Седьмой десяток в этом окне всегда горит огонек, не гас он и при мне. За долгие годы в ненастье он сослужил службу многим людям. Ну‑ка, идем со мной…– он провел Адалята в кабинет и усадил в высокое кресло.

Стоя на лестнице, Рашат снимал с антресолей какие‑то папки, толстые пачки исписанных листов бумаги, чертежи… Адалят углядел в глубокой пепельнице трубку и, не удержавшись, взял ее, на секунду ощутив прохладу оникса. От трубки приятно отдавало незнакомыми табачными запахами, на золотом ободке Адалят пытался разглядеть выгравированные инициалы, но, увы, время стерло их на нет.

– Можно, я закурю трубку?

Рашат достал с полки коробку с табаком.

– Это Гавриила Сергеевича… Я не курю трубку, Сакен пользуется ею иногда. Мне кажется, она ему нравится, когда он надумает уехать или решит остаться надолго, – я подарю ему.

Рашат разложил на столе бумаги, среди них Адаляту бросились в глаза две относительно новые тетради, толстые, в коленкоре.

Адалят протянул мастеру сигареты. Закурив, после некоторого молчания Рашат сказал:

– Мне придется вновь возвратиться к Гавриилу Сергеевичу, впрочем, кроме меня, никто его так не величал: Самсон – так называли все, и, наверное, на сотню километров в округе не было человека, не знавшего его. Высокий, прямой, кряжистый – силы духовные и физические он сохранил до последних дней. Самсон был первым из русских людей, кто учил местное население и языку, и ремеслу дорожного рабочего, строить дома из старых шпал и класть печи, лечить скот и возделывать огороды… Он был крестным отцом многих детей, и в больших казахских семьях росли черноглазые Дашеньки и Матвеи, Варламы и Катеньки, Филиппы и Сонечки, Лизоньки и Григории…

С бронзового замка на секретере кукукнула кукушка, в ответ глухо отбили часы на полу в высоком корпусе красного дерева. «Два часа пролетели!» – мелькнула у Адалята мысль и тут же пропала.

– С годами росли дети, и дети детей… Они уезжали, учились и возвращались в родные места или селились неподалеку: казахи редко и неохотно покидают родные края: врачи и агрономы, учителя и животноводы, а чаще всего специалисты, окончившие транспортные вузы. Многие из них стали директорами совхозов и школ, секретарями райкомов близлежащих районов, начальниками многочисленных служб транспорта. И для всех Самсон был самым почитаемым человеком. Труд Гавриила Сергеевича был отмечен государством двумя орденами: орденом Ленина и орденом Трудового Красного Знамени, чем старик несказанно гордился.

Уважение народное и слава трудовая не обошли его. Старик никогда не говорил высоких слов, только день ото дня расширял и расширял до бесконечности круг моих дел, которые он вел многие годы. Признаться, даже о половине его забот я не имел представления. Путейцы – одна из немногих в нашей стране профессий, чей труд оплачивается только по качеству. Проскочит в хвосте скорого поезда ежемесячно вагон-путеизмеритель – и получай, что заслужил. А балльность на нашем участке всегда была высокой.

Однажды явился к нему рабочий с соседнего разъезда и говорит: «Возьми, Самсон, на работу, пять детей у меня, не могу так жить, то девяносто рублей, то сто пятьдесят, а делаю все, что велит мастер». Старик отвечает: «Как же будешь на работу ходить, далеко ведь?» И представь себе – десять лет ходил, ни разу не опоздал. У Самсона не было оснований не доверять своим рабочим, но он всегда проверял. За долгие года он уволил только двоих: обходчика и путевого рабочего. Много лет вслед им говорили: «Их уволил Самсон», – и подразумевалось, что эти люди не внушают доверия. «На нашей работе нельзя работать спустя рукава – от сих до сих, от отпуска к отпуску – а нужно отдаваться ей целиком, – говорил он. – Путь, как малое дитя, нельзя оставлять без присмотра. Дорога – это жизни людей, и всегда – в дождь и ненастье, темень и зной – в любое время суток на обочине должен быть человек». И только однажды ночью на перегоне старик не застал обходчика. День этот был для того последним днем работы на железной дороге.

Стряхнув пепел сигареты в пепельницу, Рашат продолжал:

– Иногда, совершая ночной осмотр, вместо обходчика я встречаю его сыновей с отцовской амуницией. Особенно часто случается такое летом, когда студенты возвращаются на каникулы. Живущие вдоль дороги казахи, можно сказать, потомственные железнодорожники. В большое половодье, если путям угрожает вода, целыми семьями приходят они на помощь.

А вот бумаги… В них записаны данные о Сырдарье за все годы: о начале ледоставов, когда пришлось взрывать лед, в каком году вышла вода из берегов и стояла у насыпи. В других – данные о размытых путях и переездах, о суровых зимах и снежных заносах. О дренажах, существующих и забытых. Вот чертежи на бугуты, дамбы вдоль реки и протоку, построенные одновременно с дорогой. Многие заросли камышом и превратились в осевшие холмы. За пятьдесят лет река меняла русло, мелела, уходила и возвращалась к дороге. Все учтено. На этом листе чертежи и описание фашины – средства для защиты дамб и железнодорожного полотна от паводка, старик придумал и изготовил их сам из местных материалов. Сейчас его фашины применяют на многих дорогах. А тут чертежи зданий околотка и вокзального строения, старик до войны силами своих рабочих делал ремонт.

Адалят аж привстал, так обрадовало его сообщение. Чертежи зданий и сооружений! Он считал их безвозвратно утерянными.

– Сколько пришлось ему воевать с менявшимся начальством, чтобы уцелело все то, что радует нас сегодня.

Взволнованный Рашат мерил бесшумными шагами кабинет, впервые ему пришлось говорить так много об участке, которому он отдал немало лет, не заметив, как прошла молодость и поседела голова.

А этот симпатичный и смышленый паренек сказал: ««захоронение в глуши…» Как объяснить ему, чтобы понял, что не зря?..

– Многие считали, что мне, пришлому, – повезло. Получил образцовый участок, сложившийся коллектив, но мало кто задумывался, что сегодняшнее – еще не завтра. И на мою долю выпадали и еще будут паводки, может, и невиданные доселе, еще быстрее и чаще пойдут поезда. И людей от меня будут уводить более высокие заработки совхозов, и близлежащий город сманивает молодежь. Сварятся в тысячеметровые плети рельсы и побежит по ним ток, – попробуй смени быстренько лопнувший рельс! Да мало ли забот предъявляет быстро бегущее время? Были скептики, говорившие: «Завалит дело молодой мастер, куда ему после Самсона». Нет, я не хотел, чтобы умерла легенда о старике Самсоне как большом путейце и хорошем хозяине, но я не мог, чтобы восторжествовало неверие в молодое поколение, новую школу путейцев.

Вдруг Рашат замолк, не то подбирая более точные слова, не то задумавшись, и Адаляту показалось, что, рассказывая ему все это, Рашат словно отчитывается перед Самсоном.

– На утверждение себя и новых принципов в работе ушли годы, честно говоря, я их и не заметил, ведь дело, которое считаешь своим, никогда не в тягость. По-прежнему скоро и безопасно идут поезда, катит свои воды та же желтая могучая река, и не так страшна она, когда знаешь ее повадки. По-прежнему в прихожей светится окно, но это скорее символ – степь давно уже стала другой. И полнятся новыми записями другие тетради на пользу тем, кто заменит нас. Скептики стали оптимистами, при случае жмут руку и говорят, что хорошая школа пошла впрок. Я не возражаю.

Мадина с сыном иногда уезжают на лето к морю или к бабушке. Она понимает меня и мою работу и никогда не настаивает, чтобы я их сопровождал. Растет сын, с годами, может, и его поманят иные просторы, удерживать не стану. Каждому в жизни начертан свой путь. И дороги мы вольны выбирать сами. И зря ли прожиты годы в глуши и была ли какая‑то жертва, решай сам, Адалят.

Они молча посидели в кабинете, затем вернулись в зал.

– Может, выпьем? – предложил Рашат.

– С удовольствием. Если можно, неплохо бы чашечку кофе.

– Все можно, – улыбнулся мастер.

Адалят постоял у тлевших углей камина, вернулся к столу и бережно расправил чертежи, захваченные из кабинета. Рука невольно потянулась за карандашом.

– У тебя еще будет много времени поработать над ними, – сказал неожиданно оказавшийся за спиной Рашат.

И завязалась между ними беседа, легкая и непринужденная, словно встретились давние хорошие приятели.

Старые часы в зале пробили полночь, и Адалят стал собираться. Он протянул хозяину на прощание руку, и вновь она хрустнула в жесткой ладони мастера.

На улице густо валил снег.

Пройдя в заснеженную арку ограды, он услышал:

– Адалят, приезжай к нам встречать Новый год!

– Непременно приеду, – прокричал в ответ Адалят и побежал вниз, к станции.

Крупные хлопья снега падали медленно, ему показалось даже, что потеплело, а может, тепло доброго дома еще согревало его?

Подходя к станции, он увидел зеленый огонек семафора у выхода главных путей. И, как бы подтверждая догадку, сзади на мосту протока Кара-Узяк загрохотал поезд, из дежурки показалось щуплая фигурка в шинели. Увидев издалека Адалята, человек неестественно быстро метнулся обратно. Через мгновение он появился вновь с большой сумкой в руке. Сакен что‑то кричал ему, показывая на катившийся с горы поезд. Поскрипывая тормозами с затяжной насыпи, состав остановился.

– Быстрее садись, остановил на секунду из‑за тебя, – крикнул Сакен.

– А я не собираюсь никуда уезжать, ты что‑то путаешь, Саке‑джан.

Сакен застыл на мгновение и… залился неожиданным смехом.

– Трогай, – прокричал он высунувшемуся из кабины тепловоза машинисту.

А снег все падал, падал…

 

Ташкент,

1971

Сергей Образцов в Ташкенте

$
0
0

Виолетта Лаврова:
Сергей Образцов в Ташкенте на Первом Международном фестивале кукольных театров стран Азии. 1979 г.

- Народный артист СССР Сергей Образцов (в центре) на I Международном фестивале театров кукол стран Азии. фото Утарбеков.

- Первый Международный фестиваль кукольных театров стран Азии. Художественный руководитель Московского кукольного театра, народный артист СССР Сергей Владимирович Образцов среди участников фестиваля из Вьетнама. фото Александр Лыскин.

- Художественный руководитель Центрального театра кукол Сергей Владимирович Образцов с артистами кукольных театров из Въетнама, Таиланда, Бангладеш во время Международного фестиваля театров кукол стран Азии на одной из улиц города. фото Александр Лыскин.

Сергей Владимирович Образцов среди участников фестиваля из Вьетнама.

Участники фестиваля студенческих театров "Дружба народов".

Великий тенор Михаил Александрович

$
0
0

Пишет Зелина Искандерова:

Раз в два года в конце августа - начале сентября в Торонто проходит самый крупный в Северной Америке и в мире Ashkenaz Festival - Фестиваль еврейской культуры со всего мира! Для тех, кто не попадет на организованный мною на идущем сейчас Ашкеназ Фестивале-2016 показ (4 сентября) российского фильма о выдающемся певце Михаиле Александровиче и освещение новой книги о нем, 22 сентября в 7 вечера я сделаю повтор в моей Программе «Вечера Еврейской Культуры» в северной русскоязычной части Торонто, в Бернард Бетель Центре. Будет показан новый российский фильм «Как Соловей о Розе...» и презентация недавно вышедшей в Москве книги Леонида Махлиса «Шесть Карьер Михаила Александровича. Жизнь Тенора», послужившей основой для фильма, вместе с уникальными видео- и аудио-материалами, а также архивными документами.

Случайное совпадение: на фото 1959 года  афиша концерта Александровича! ЕС.

teatr

Это первый российский фильм об изумительном певце, который, начиная с сороковых годов, был кумиром миллионов: до 1971 г. в СССР, а после эмиграции - в Израиле, США, Канаде, Аргентине, Германии, России и других странах - фильм о выдающемся теноре, певце и канторе Михаиле Александровиче! Его феноменальная вокальная карьера составляла почти 75 лет, из них более 3 лет - в Торонто.

Интересно отметить для «Писем о Ташкенте», что в начале войны молодой, но уже известный в то время певец-рижанин Михаил Александрович с молоденькой женой и его родные добрались в эвакуацию сначала в Ташкент, а из Ташкента Александрович отправился в Закавказский Военный округ, куда он был командирован для выступлений на фронтах. Но он успел до этого всех своих родных перевезти из Ташкента в Наманган, где его брату обещали найти работу. Родные Александровича прожили в Узбекистане военные годы и были спасены, а все оставшиеся в Риге родственники погибли...

А на Ташкентском заводе грампластинок вышли многие песни Александровича. Конечно же, до его отъезда. Всего же, по данным автора книги Леонида Махлиса, было продано (по осторожным подсчетам) 22 миллиона пластинок с песнями Александровича.

И еще рассказ о великом певце отсюда:

Михаил Александрович

Михаил Давидович Александрович родился 23 июля 1914 года в селе Берспилс (Латвия).
Родители М. Александровича работали на сельском постоялом дворе, обслуживали корчму и торговую лавку. Отец, музыкант-самоучка, прививал своим детям любовь к музыке, учил их пению и игре на скрипке. Особое внимание он стал уделять четырехлетнему Мише, у которого обнаружил чистый и сильный голос, великолепную музыкальную память и отличный слух.
И в 1921 году семья Александровичей, в которой было уже пятеро детей, перебралась в столицу Латвии - Ригу, где Миша стал учиться в Народной еврейской консерватории.
19 октября 1923 г. в Риге состоялся первый публичный концерт девятилетнего Михаила Александровича, прошедший с большим успехом. В 1924—1926 гг. юный певец с большим успехом выступал в Латвии, Литве, Эстонии, Польше, Германии.
В период ломки голоса (1927-1933) М.Александрович учился в гимназии и игре на скрипке в Рижской консерватории. Вновь с сольным концертом он выступил в Риге 1 января 1933 г. и в этом же году стал работать кантором в рижской синагоге. В августе 1934 г. переехал в Манчестер (Англия), где стал главным кантором местной синагоги. Проживая и работая в Англии, М.Александрович периодически выезжал в Италию, где совершенствовался в пении у знаменитого тенора Беньямино Джильи.
В 1937 г. Александрович переехал в Литву, где стал кантором хоральной синагоги "Оэль Яаков" в Каунасе, пел в опере и давал концерты.
В 1940 г. М.Александрович получил приглашение от Белорусской госэстрады на работу в Минск и с весны 1941 г. стал выступать с концертами в Минске и других городах Белоруссии.
Во время Великой Отечественной войны М.Александрович много пел для солдат, гастролировал в Баку, Тбилиси, Ереване.
5 июля 1943 г. М.Александрович впервые выступил с концертом в Москве. Чарующий бархатный голос певца и виртуозное исполнение им трудных оперных арий вызвало восторг московской публики. Начиная с 1945 г. он много и с неизменным успехом гастролировал по Советскому Союзу.
В 1947 г. Михаил Александрович получил звание Заслуженный артист РСФСР. В 1948 г. за концертную деятельность ему была присуждена Сталинская премия. В Советском Союзе было выпущено 70 пластинок с его записями - общий тираж пластинок составил 2 миллиона экземпляров. Вместе с тем за все годы жизни в СССР певцу ни разу не была предоставлена возможность гастролей на Западе.
В октябре 1971 г. М.Александрович с семьей выехал на постоянное жительство в Израиль, а в 1973 г. переехал в США. С успехом концертировал в Тель-Авиве, Нью-Йорке, Торонто, Рио-де-Жанейро, Сиднее, Буэнос-Айресе, выступал с канторским пением в синагогах. В 1985 г. в Мюнхене были изданы мемуары М. Александровича "Я помню..." (в 1992 г. изданы в Москве). В 1989 г. Михаил Александрович провел месяц в гастрольном турне по Советскому Союзу и в мае 1991 г. вновь выступал с концертами в Москве.
Умер певец в июле 2002 года в Мюнхене.

Аве, Мария (Ф.Шуберт)
Баркарола (Е.Тельяфери - Б.Рогинский и А.Мануйлова)
Баллада (Т.Хренников - П.Антокольский)
Амапола (испанская народная
Белла донна (Г.Винклер - Е.Агранович)
Белеет парус (А.Варламов - М.Лермонтов)
Будет счастье или нет (румынск. нар. - С.Болотин, Т.Сикорская)
Вернись в Сорренто (Э.Куртис - Д.Куртис)
Весна (Е.Тальяфери)
Вот солдаты идут (К.Молчанов - М.Львовский)
Выйди
Ивушка (словацкая народная)
Дай мне покой (Е.Тальяфери)
Как соловей о розе (Т.Хренников - П.Антокольский)
Кармела (Э.Куртис)
Кармен (испанская народная)
Колечко (Ф.Шопен - А. Мицкевич)
Колыбельная (М.Блантер - М.Исаковский)
Колыбельная (З.Компанеец - И.Фефер/А.Гаямов)
Край наш родной (Е.Марио - А.Мануйлова, Б.Рангинский)
Мандолината (Э.Тольифери - Б.Рангинский)
Мой друг (Н.Киркулеску - Т.Брудну/С.Болотини и Т.Сикорская)
Море (Э.Нутель - А.Художников)
Моя избранница (Е.Нарделл - А.Мануйлова, Б.Рангинский)
Моя Трезита
Мы вышли в сад (М.Толстой - А.Толстая)
На заре туманной юности (А.Гурилёв - А.Кольцов)
На заре ты её не буди (А.Варламов - А.Фет)
Над рекой голубой (Братья Покрасс - В.Карпов)
Надувши губки для угрозы (П.Булахов - Н.Павлов)
Не верь, дитя (Н.Петров -?)
Не обижай меня (А.Хилл - Г.Регистан)
Неаполитанский романс (А.Печчиа - А.Мануйлова, Б.Рангинский)
Нет, не тебя так пылко я люблю (Н.Титов - М.Лермонтов)
Нет, разлюбила ты (Э.Куртис)
Ночное танго (В.Маттео - Е.Агранович)
О, Мари (Э.Капуа - В.Руссо)
О, моё солнце (Э.Капуа - Д.Капурро)
О, не забудь меня (Э.Куртис)
О, не целуй меня (А.Варламов - ?)
О, позабудь былые увлеченья (Т.Котляревская)
Острою секирой (А.Гречанинов - А.К.Толстой)
Песня единства (М.Блантер - Е.Долматовский)
Песня моряка (Лабриома - А.Мануйлова, Б.Ронгинский)
Песня о счастье (М.Блантер - С.Алымов)
Погонщик мулов (аргентинская песня)
Прощай, прекрасный сон (Э.Куртис)
Рассвет (Р.Леонкавалло)
Сад мой любимый (А.Хачатурян - В.Лебедев-Кумач)
Свидание (П.Булахов - Н.Греков)
Серенада Дон Жуана (П.Чайковский - А.Толстой)
Сибоней (Э.Лекуона - Д.Седых)
Синьорина (Б.Капер - А.Мануйлова, Б.Ронгинский)
Скажите, как по-итальянски "любовь" (В.Маттео - Е.Агранович)
Солнечный город (Ч.Биксио)
Спи, мой бэби (Клутзам - А.Безыменский)
Тарантелла (Кресчензе - Б.Рогинский)
Тебя здесь нет
Тиритомба (неаполитанская песня)
Ты, как волна капризна
Ты моё счастье (Д.Бечче - Б.Рогинский и А.Мануйлова)
Ты пришла, весна моя (А.Бабаев - В.Гурьян)
Уличная серенада (В.Маттео - Е.Агранович)
Французская серенада (Р.Леонковалло)
Хороши колхозные покосы (А.Новиков - А.Фатьянов)
Черноглазая ласточка (Мекс.нар. - В.Крылов)
Чико-Чико (пуэрториканская народная - Т.Сикорская)
Что бежишь ты от меня (венгерская народная)
Я вас любил (Б.Шереметьев - А.Пушкин)
Я здесь, Инезилья (М.Глинка - А.Пушкин)
Я напрасно верил милой (венгерская народная - Т.Сикорская)
Я помню чудное мгновенье (М.Глинка - А.Пушкин)
Я тоскую без тебя (А.Бабаев - В.Гурьян)

Записи, реализуемые ФГУП «Фирма Мелодия»

1 И.С. Бах – Ш. Гуно, Ave Maria
2 Й. Гайдн, Речитатив и ария Уриэля из оратории «Сотворение мира»
3 В.А. Моцарт, Концертная ария, К 420
4 Э. Мегюль, Ария Иосифа из оперы «Иосиф в Египте», 1 действие
5 А. Страделла, Ария «Sei miei sospiri»
6 Т. Джиордани, Ария «Caro mio ben»
7 Х.В. Глюк, Ария Париса из оперы «Парис и Елена», 1 действие
8 Д. Россини, Ария (соло тенора) из «Stabat Mater»
9 Г. Доницетти, Романс Неморино из оперы «Любовный напиток»
10 А. Даргомыжский, Ария Князя из оперы «Русалка»

Пляж

$
0
0

Фото Умиды Абдуразаковой

plyaj

Тамара Михайловна Бабаева

$
0
0

Натали Гершенович:

Ровно год назад, в ночь с первого на второе сентября, не стало замечательного человека, Бабаевой Тамары Михайловны.
Всего 60 лет земной жизни было отведено ей, но за это время она сделала так много...

Отличник народного образования, директор школы №5 города Ташкента, она 40 лет отдала нашей школе. Пришла работать студенткой, была пионервожатой, потом преподавала русский язык и литературу, а последние 25 лет была директором школы. Все эти годы она, как ювелир, выращивала и вытачивала этот драгоценный камень - свою школу. Всё там было пропитано её духом, там витала её душа, там всё было создано её руками, энергией, энтузиазмом. Пятая школа была её детищем, её гордостью, её вечной заботой. В городе это знали и ценили. Желающих там учиться было вдвое больше, чем могли вместить эти стены. Выпускники не забывали ни школу, ни своего директора: приходили к ней с охапками цветов, а когда подрастали дети, непременно вели их учиться в родную школу.
Добрая, отзывчивая, тёплая и такая родная для множества людей, в жизни каждого из нас она сыграла огромную роль товарища, помощника, советчика и просто человека, с которым всегда было радостно и уютно.

Заболев страшной болезнью, она старалась не показывать виду, как могла, скрывала своё состояние, была по-прежнему улыбчивой, красивой, заражающей всех своим оптимизмом, и только мы, самые близкие, знали, чего стоили ей два последних года.
Она работала практически до последнего дня, 27 августа она ещё до вечера была в школе, а 28 "скорая" увезла я её, уже задыхающуюся, в больницу, откуда выйти ей было не суждено. Но мы верили, что она справится, потому известие о кончине Тамары всех повергло в шок. Мы и сейчас не смирились и не до конца осознали, что её больше не будет никогда.
С каждым, кто с ней дружил, работал, кто у неё учился, она осталась и останется светлой, прекрасной, полной жизни, всегда сияющей.
К этой тяжёлой дате мы подготовили маленький любительский ролик. Нет, не её биографию - о ней надо было снимать полнометражный фильм. Мы просто собрали фотографии, кусочки видео, показав её в в разные периоды жизни, в разных ситуациях, с разными людьми.
Сделали это мы, впервые взявшись за такой труд (семья Дзюбенко - Тепловой Лены, Гиязова Камила и я) для того, чтобы люди, знавшие нашу Тамарочку, ещё раз увидели её, услышали её голос, улыбнулись и помянули в этот день добрым словом.

И еще о парке Победы

$
0
0

Георгий опубликовал фотографию в комментариях с подписью «В парке ПОБЕДЫ в 1962м году».

Фотография напомнила, что в 60-е годы мои родители с друзьями (семейная пара Карповых, с ТАПОиЧ) ходили купаться в этот парк на целый день. Располагались среди деревьев, не доходя моста на остров, по очереди ходили купаться на пляж на острове через горбатый мост. И таких отдыхающих было очень много.  Также пацаны со двора летом ходили пешком с Новомосковской купаться в парк Победы.

Школа 2 и ее учителя в воспоминаниях

$
0
0

Ольга Ливинская
Вспомнилась мне сегодня моя вторая школа .. Это вот маленькое двухэтажное здание напротив входа в парк ОДО Ташкента. Сегодня это место даже не застраивается, так и стоит пустырем .. А преподаватели какие молодые .. химичка - Кнара Арташесовна .. (я в том году только родилась а она в 46 уже вовсю учительствовала ..) Рядом любимый физрук -Евгений Адамович (Адамыч).. Не очень уверенна - но вижу и физичку .. еще молодую .. и возможно и литераторшу .. уже как то стерлись их лица из моей памяти .. Выпускной фотографии моего класса у меня нет .. только вот чужая выпускная фотография .. никого не знаю .. нашла в интернете

Tatiana Pertseva
А у нас тоже была Кнара Арташесовна - удивительный учитель!

Ольга Ливинская
Она самая ..преподавала химию у нас и в 50 школе ..район у нас один был .Центральный - вот учителя и "гуляли" по школам "Общим "был и физик -Козмополо ..историк ..он же наш директор ..а до того преподаватель какой то школы нашего же района .. Ну, Кнара Арташесовна и физрук Евгений Адамович это преподаватели всего города ..как и физик ..

Tatiana Pertseva
И Петр Петрович тоже у нас был))) только в сорок третьей.

Ольга Ливинская
Да . оттуда он в нашу школу и приходил ..где то в восьмом замещал физичку ..перед землетрясением уже вовсю преподавал во второй ..там я его и видела последний раз в 66 году ..с его молодой женой .. Петр Петрович ..забыла уже что его так звали
Разные у нас были учителя .. Первую нашу помню только внешне ..как она преподавала -это я уже не помню ..Помню все выговаривала нам за грязные руки ..воротнички .. и манжеты .. уважающий себя и других человек должен быть опрятным ..пусть будет одет небогато ..но всегда чисто ...Многих своих одноклассников помню смутно .. Кто то уходил в балетную школу ..кто то в музыкальную при консерватории ..после восьмого вообще большая часть перетекла в средние специальные заведения .. Человек 20 может и осталось ..

Зухра Ашрабова
У Кнары Арташесовны и моя сокурсница, моя подруга Кундузхон Кадырханова училась, так что она выпускала десятиклассников и в 70е. Кундуз в нашей группе знала химию лучше всех и до сих пор все помнит, а мы выучили и забыли. А у Евгения Адамовича я училась в 25 школе в конце 60х. Ух я его боялась! Какой он ходил стройный и важный, будто палку проглотил. Уже старый и седой был, а на брусьях и перекладине выступал как молодой гимнаст!

Ольга Ливинская
Её химию помнила даже спустя годы после школы ..и первый вступительный экзамен по химии в Калининграде сдала на пять ..физика от Петра Петровича пролетела на 4 ..а записи от Петра Петровича первой части физики (до электричества ) отдала на первом курсе физику ..прочитал он их с интересом и попросил подарить на память ..Спросил только где этот чудо -учитель живет ..сказала -далеко ..в Ташкенте ...Да ..учителя в Ташкенте были удивительные ..нашу англичанку пригласили на работу в МГУ..учительница по литературе .тоже прошла какой то конкурс .и тоже засобиралась вслед за англичанкой в какой то вуз Москвы ..Физик Петр Петрович -это гений из гениев ..но водка и женщины сгубили его ..да и характер у него был ..я его очень боялась ..даже когда ходила на подготовительные за деньги в свою же школу ..2 руб час ..десять уроков ..20 руб бесценного метода запоминания всяких формул и решения задач..Но следующие 10 занятий не случились ..вот и последний раз нас даже не хотели пускать в школу ..так уж он был нехорош ..

Tatiana Pertseva
Жаль, талантливейший человек!


Первомайская. Напротив Детского мира

$
0
0

Лидия Козлова:

Фотография из альбома СВАРОКИ в ОК. Фотограф стоит возле строящегося Детского МИРА. На другой стороне Первомайской крыло гостиницы "Пушкинская"?

Интересно, метро уже запущено или еще нет? С этой остановки напротив я ездил много лет на 72-м на ТАПОиЧ. ЕС

Ташкент — город набережных

$
0
0

Вне времени

Ташкент – город набережных

Разными цветами переливается вода в древних каналах Ташкента в зависимости от времени года: от глинисто-желтого ранней весной, до зелено-бирюзового летом. Живописными лёссовыми каньонами спускаются берега Бурджара, Бозсу, Анхора и других, словно антуражи, запечатленные на многих средневековых среднеазиатских миниатюрах. Такими они были всегда.

Вода – источник жизни. Почитание ее, как и огня, воздуха, земли, стало основой жизни для древних. Эта, с одной стороны, простая истина, с другой – высокая философия, легла в основу мировоззрения древних жителей Средней Азии. Содержание в чистоте этих стихий гарантировало цивилизации долгое существование. Загрязнение же их человеком считалось греховным.

Ардвисура Анахита «небесной рекой стекает с мировой горы, оросив и оплодотворив долины, впадает в море». Это – богиня воды из Авесты, — мифопоэтический образ великой реки Средней Азии — Сырдарьи. Она берет начало в горах Тянь-Шаня, и впадает в Аральское море. На правом берегу этой реки, в ее среднем течении в глубокой древности зародилась цивилизация, имя которой Кангха (Древний Ташкент).

Своим рождением Древний Ташкент, в частности, обязан крупной реке-притоку Сырдарьи — Чирчику. В период с момента последнего ледникового периода (11700 лет назад) и до наших дней Чирчик менял свое положение в пространстве. Граница максимального подхода Чирчика к городу прослеживается по нынешней улице Шота Руставели. Если двигаться по ней от Южного вокзала к центру города, слева рельеф более высокий, а справа полого спускается к Чирчику — это и есть долина реки. Перемещение реки в пространстве обязано великому закону Бэра, по которому все реки в северном полушарии подмывают правый берег, тем самым он становится более крутым. За тысячелетия Чирчик отошел на километры к югу. Следует заметить, что этот процесс продолжается и сегодня.

Таким образом, здесь образовалось две значительные террасы: Голоценовая (пойма реки Чирчик) и поднимающаяся над ней на 20 метров Ташкентская (лёссовые отложения). Именно на границе этих двух террас отмечается зарождение культуры Древнего Ташкента. Во-первых, необходимая для жизни вода протекала рядом. Во-вторых, в пологой плодородной долине было удобно заниматься земледелием. В-третьих, в уступе, который образовался между лёссовыми отложениями и поймой Чирчика, можно было вырывать пещеры для житья, а затем из этого же материала возводить храмы и отдельные дома.

Кей-Кавус (Калькауз) царь Ирана отправляет своего сына Сиявуша на борьбу с царем Турана Афрасиабом. Сиявуш, не прибегая к насилию, устанавливает мир с Афрасиабом, чем вызывает недовольство своего отца. Эти имена легендарных героев Ирана и Турана из Авесты и Шахнаме, стали самоназванием каналов Ташкента, подтверждая их древность, а также отражая историческую действительность этих событий. Имена легендарных героев Салар, Зах (Заль), также вошли в топонимику гидрографии города Ташкента.

Расположение каналов Бозсу, Калькауз, Анхор, Салар, Актепа, Бурджар на высокой ташкентской террасе, отражает второй этап освоения территории Ташкента в древности. Эти каналы рукотворного происхождения, так как древнему человеку при обживании верхней террасы Ташкента, необходимо было подводить воду к поселениям и пахотным землям. Так, образовалась разветвленная сеть каналов и арыков, со временем разработавших глубокие каньоны в лёссовых отложениях, которую мы имеем сегодня.

Вне пространства

Такую богатую гидрографию унаследовал современный Ташкент. Однако о том, в чем состоит это богатство — как историческое, так и современное, — к сожалению, мало кто задумывается. На карте города видно, что его каркасом служат не только автодороги, но и та самая сеть водных артерий, проложенная когда-то нашими предками. Но это лишь в плоскости карты — в реальном пространстве города каналы практически никак не задействованы, что не справедливо.

Сегодня мы обнаруживаем каналы лишь в тех местах, где они пересекаются с дорогами. Но и в этих случаях переправы в виде мостов архитектурно не выделены, что оставляет каналы незамеченными. Часто русло реки на пересечении с дорогой обходится и вовсе без моста: ток воды взят в кольцо трубы. Более или менее акцентированы архитектурно разработанными мостами каналы Анхор на Урде и Бурджар на Бешагаче.

Однако, если к первому случаю вопросов нет, то ко второму их много. Участок канала Бурджар на Бешагаче очистили от деревьев, поэтому это место всегда безлюдно. Пешеходная дорожка, находящаяся на нижнем уровне канала, никуда не ведет. Более того, ночью там нет освещения, и это место становится еще и опасным. Плюс ко всему, при реконструкции данного участка исчез живописный крутой каньон, по которому течет Бурджар. Берега сделали покатыми, что не естественно для каналов Средней Азии. Необходимо сохранять отвесные стены каньонов каналов Ташкента, его естественную природную структуру. Во-первых, отвесные стены каньонов сохранят больше пространства динамично развивающейся городской среды; во-вторых – обеспечат сохранение естественной биосреды; в-третьих – глубокие каньоны обеспечивают сохранность гораздо большего объема воды от испарений. Следует заметить, что не все каналы Ташкента, в силу своей молодости, имеют глубокое русло, иные текут близко к поверхности земли.

Участок Анхора, протекающий в жилом квартале Чиланзара, приблизительно от станции метро Хамза до парка Гафура Гуляма (бывш. Мирзо Улугбека), практически недоступен для досуга жителей. Он застроен по берегам гаражами, самостроями. Неприглядный вид этого канала создает также засоренность его отходами жизнедеятельности человека.

Напротив, живописно выглядит канал Салар на участке напротив Северного вокзала, протекая между жилыми и административными зданиями.

Еще один фактор, нарушающий биосреду прибрежной зоны (где могут обитать разные водные животные, расти деревья и кустарники ) — капитальное бетонирование каналов. Превращаясь в безжизненные коллекторы, каналы, наконец, выглядят не эстетично. Пример такого омертвления — бетонирование Калькауза в районе Лабзака и махалли Кох-ота. Здесь тяжелые бетонные конструкции покрывают полностью скаты берегов, края которых изуродованы зигзагообразными бетонными элементами, с намеком на городскую эстетику.

Самый же удачный пример благоустройства канала — Анхор в районе Урды. Здесь бетонирование берегов не выходит за пределы кромки воды, что делает его почти незаметным и позволяет озеленить покатые земляные берега, тем самым создается ландшафт, близкий к естественной природе.

Отдельная тема — чистота, а точнее не чистота наших каналов. В большинстве своем набережные каналов все-таки остаются заброшенными, застроенными самостроями и гаражами. Все это порождает небрежное отношение к воде — видя, что канал не благоустроен, люди сами начинают бросать мусор в воду. Кучи отходов человеческой жизнедеятельности— полиэтиленовые пакеты, пластиковые бутылки, игрушки и этикетки — весной плывут по каналам Ташкента. Они остаются на плаву, а на дне скрываются горы из стеклянных бутылок и целые рифы строительного мусора. Такова реальность наших каналов.

Венеция в Ташкенте

Создание пешеходных зон вдоль ташкентских каналов переориентирует само восприятие пространства города. Потоки движения пешеходов и транспорта будут разграничены, они начнут просто существовать в разных плоскостях, не мешая друг другу. В то же время такие зоны, благодаря близости воды и аллеям деревьев, дающих плотную тень, создадут благоприятный микроклимат для гуляющих горожан — что весьма актуально в нашем жарком климате. Так каналы станут играть намного более важную роль в жизни столицы.

Совсем недавно был сделан первый шаг в этом направлении. Проложена пешеходная зона вдоль набережной Анхора: значительный участок от Урдинского моста до новой белокаменной мечети Минор. Эта прогулочная аллея беспрепятственно пересекает три крупные дороги благодаря тому, что всякий раз пролегает под мостами автострад.

Отвесные каньоны каналов Ташкента, не подрезая, необходимо оставлять в неизменном виде. Высадка крупных деревьев (чинара) вдоль канала и тротуара, будет служить естественным укреплением берегов.

Спокойные безмятежные каналы Ташкента позволяют увидеть перспективу их использования в качестве прогулочных на водном транспорте (катера, лодки, катамараны, речные трамвайчики) с созданием у берегов причалами. Эта идея приобретает еще большее значение, когда мы говорим о развитии туризма в городе Ташкенте. Тем более, что на берегах каналов расположены древние городища и памятники, интересные гостям столицы, такие как: Шаштепа, Кугаиттепа, Мингурик, Чиланзар Актепа, Юнусабад Актепа. Использование берегов и собственно каналов в качестве путей доступа к памятникам культуры и не только, замкнет целую сеть туристических маршрутов по всему городу. Это, соответственно, будет способствовать развитию экономики города.

Экономичному использованию пространства города будет способствовать также застройка вдоль каналов по обе стороны жилыми и общественными многоэтажными зданиями. Таким образом, образуется замкнутое пространство, в совокупи с водой и аллеями, с особым благоприятным микроклиматом для проживающих и пешеходов.

Благодаря всему вышесказанному, каналы создадут новые уровни эстетического восприятия и функционального использования пространства города. Первый уровень, непосредственно, сам канал, который можно использовать для речных прогулок, второй – тротуар-аллея вдоль канала для пеших прогулок, вело-прогулок, третий – застройка многоэтажными жилыми и общественными зданиями, игровыми площадками. Промежуточными уровнями являются зеленые зоны. И все это находится вне пространства автомобильных дорог, что создаст комфортное проживание человека в городской среде.

Разными цветами переливается вода в древних каналах Ташкента…

Литература:

1. Авеста
2. Тетюхин Г.Ф. К вопросу о палеогеографии приташкентского района // У истоков древней культуры Ташкента. – Ташкент: Фан, 1982. – 200 с.
3. Филанович М.И. Древняя и средневековая история Ташкента в археологических источниках. – Ташкент: Узбекистан, 2010. – 312 с.
4. Блог-журнал ДРЕВНИЙ ТАШКЕНТ // ДАДИМ КАНАЛАМ ПРОДОХНУТЬ

Нурулин Тимур
Исследователь, историк и теоретик архитектуры

Концепция «Ташкент — город набережных» представлена на ежегодном смотре-конкурсе лучших архитектурных произведений Узбекистана 2014-2015 гг. в Союзе Архитекторов Узбекистана, и отмечена Дипломом II степени

Источник.

Ислам Абдуганиевич Каримов

Ташкент попрощался с Исламом Каримовым

$
0
0

Ранним утром 3 сентября тысячи узбекистанцев вышли на улицы Ташкента чтобы проводить в последний путь первого Президента Узбекистана Ислама Каримова.

Фото Хикматуллы Пулатова, Нелюфар Саидовой.

Анхор.уз.

Здание на Чорсу

$
0
0

Лидия Козлова: Центр изучения иностранных языков (кафедра испанской филологии) при УзГУМЯ на Чорсу. Интересно, когда оно построено?

11167796_1592529800887112_229078019567696249_o

Viewing all 12073 articles
Browse latest View live


<script src="https://jsc.adskeeper.com/r/s/rssing.com.1596347.js" async> </script>